От диалога до инвективы?

Скачать статью
Орлова Е.И.

доктор филологических наук, профессор, заведующая кафедрой истории русской литературы и журналистики факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова, г. Москва, Россия

e-mail: ekatorlova@yandex.ru

Раздел: История журналистики

До сих пор в гуманитарных науках не существует единого определения диалога. Тем важнее уяснить истоки этого понятия. Оно оказывается тес¬но связано с представлением о познании и самопознании, их возможностях и пределах. В статье сопоставляются представления об этих категориях у А.А. Потебни и М.М. Бахтина, показываются трудности диалога, анализируется роман И.С. Тургенева «Отцы и дети», русская журналистика.

Ключевые слова: А.А. Потебня, М.М. Бахтин, И.С. Тургенев, диалог, понимание, дискуссия, полемика, инвектива

Во второй половине ХХ в. понятие диалога становится востре­бованным не только в филологических, но и в других гуманитар­ных, в том числе общественных науках. Но как ни удивительно, единого определения диалога до сих пор не существует. Сравним взятые почти наугад словарные статьи, выделив курсивом не по­вторяющиеся части определений:

«Диалог <...> (перен.) свободный обмен мнениями, напр., по­лит. Д.»1.

«Диалог - разговор между двумя или несколькими лицами»2.

«Диалог словесное состязание, обсуждение чего-либо двумя или несколькими лицами, в котором каждый отстаивает свое мнение»3.

«Диалог (Перен.) Дипломатические переговоры между прави­тельствами <...> в целях достижения соглашения, мирного урегулиро­вания отношений между ними и т.п. <...> // Деловые контакты между какими-л. общественными, профессиональными и т.п. группами людей»4.

Как видим, авторы словарных статей подчеркивают ту или дру­гую сторону диалога как процесса либо его результата. Может быть, история бытования этого понятия поможет лучше прояс­нить его сущность?

Особенно актуальной в ХХ в. становится концепция диалога, разработанная М.М. Бахтиным. Но было ли в истории отечествен­ной филологии что-либо, подготавливавшее круг его идей? Нам представляется, что в учении А.А. Потебни можно увидеть пред­восхищение некоторых бахтинских положений. В конце XIX в. он «достроил» цепочку «автор - произведение», добавив в нее третье необходимое звено - читателя. В начале ХХ в. его идеи становятся достоянием научного сообщества. Следующим шагом в развитии филологической мысли (в той ее части, что касается интересую­щей нас сейчас темы) стала книга М.М. Бахтина «Проблемы твор­чества Достоевского» (1929). Концепция диалога, в частности но­вое понимание литературного произведения как диалога автора с читателем, диалогические отношения между автором и героями, типология прозаического слова - все это обещало новый поворот в развитии филологической мысли. И хотя Бахтин в книге о До­стоевском на Потебню не опирался, нам сейчас видится связь между идеями этих ученых. В то же время в своем понимании диа­лога Бахтин выходил за рамки филологии в область эстетики, шире - философии, а конкретно - к проблеме познания и само­познания. Как впрочем и Потебня.

В XIX в. А.А. Потебня, открывая внешнюю и внутреннюю фор­му слова, говорил о том, что, подобно слову, «те же стихии и в про­изведении искусства <...>. Одно и то же художественное произве­дение, один и тот же образ различно действует на разных людей и на одно и то же лицо в разное время, точно так, как одно и то же слово каждым понимается иначе <...> Слово одинаково принадле­жит говорящему и слушающему, а потому значение его состоит не в том, что оно имеет определенный смысл для говорящего, а в том, что оно способно иметь смысл вообще <...>

Искусство то же творчество в том самом смысле, в каком и сло­во <. > и как посредством слова нельзя передать другому своей мысли, а можно только пробудить в нем его собственную, так нельзя ее сообщить и в произведении искусства; поэтому содержа­ние этого последнего (когда оно окончено) развивается уже не в художнике, а в понимающих» (Потебня, 1976: 175-181).

Эта мысль открывала филологии новые возможности. Начи­ная с 1900-х гг. идеи Потебни, как уже говорилось, постепенно (но очень постепенно) входят в сознание филологов нового века. Работа Потебни «Мысль и язык» публиковалась в 1862 г., причем дважды: в журнале и отдельным оттиском, потом в 1892 и 1913 гг., но в начале 1910-х гг., по крайней мере в Пе­тербурге, его труды еще были известны лишь немногим. Мы не можем ни подтвердить, ни опровергнуть знание Бахтиным в 1920-е годы работ «Мысль и язык» и «Из записок по теории сло­весности». Но, как предполагают комментаторы к собранию со­чинений Бахтина, в более поздние годы он скорее всего был зна­ком с трудом Потебни «Из записок по русской грамматике»: три выпуска, подготовленные самим ученым, выходили в 1874, 1888 и 1889 гг., а четвертая часть, незавершенная («Глагол, местоиме­ние, числительное, предлог»), - в 1941 г. Вот ее, предполо­жительно, и мог читать Бахтин. Знал он и работы Потебни по фольклористике, что видно из его книги о Рабле. Как бы то ни было, в интервью для редакции «Нового мира» в 1970 г. Бахтин, говоря о «высоких научных традициях» отечественной филоло­гии, называл А.А. Потебню и А.Н. Веселовского (из ученых со­ветского времени это для Бахтина прежде всего Ю.Н. Тынянов, Б.В. Томашевский, Б.М. Эйхенбаум, Г.А. Гуковский (Бахтин, 2002: 451); известно, что из младших современников он очень высоко ценил Д.С. Лихачева и Ю.М. Лотмана.

Однако трудно себе представить время, наименее благоприят­ное для выхода книги о Достоевском. Выдвинутая Сталиным лож­ная идея усиления классовой борьбы в обществе победившего со­циализма провоцировала отнюдь не диалог. Напротив, если на протяжении 20-х гг. еще возможны были публичная полемика, ди­скуссия, словом - диалог (да и то в формах, зачастую далеких от научной и этической корректности), то к концу десятилетия лите­ратурные и эстетические споры на страницах литературной и на­учной периодики смолкают. Они возродятся в начале 1930-х гг., но то будут в научном отношении лишь спекуляции, а в практиче­ском - уничтожение неугодных (так называемая «дискуссия о формальном методе», на деле же - разгром морфологической школы; «дискуссия» о методе В.Ф. Переверзева, повлекшая за со­бой арест ученого, и т.д.). Не за горами в 1929 г. было и создание Союза советских писателей - своего рода подобие коллективиза­ции в литературе. В этих условиях книга М.М. Бахтина о диалоге не была принята. В 1929 г. в периодике вышло 6 откликов на нее, в большинстве сугубо отрицательных. Показательной представляет­ся развернутая рецензия, автором которой был А.В. Луначарский: она отличалась двойственностью оценки, что объясняется как об­щественно-политической ситуацией, так и положением самого экс-наркома, постепенно сдававшего свои позиции под натиском литературно-партийной номенклатуры. Впрочем, сам М.М. Бах­тин, арестованный за полгода до выхода своей книги о Достоевс­ком, а в момент ее издания ждавший суда (Бахтин, 2000: 428), позднее считал, что «статья Луначарского помогла ему при реше­нии его личной участи (пересмотр приговора)», - пишет С.Г. Бо­чаров. - «Но определить направление обсуждения книги она не могла. Определял его Гроссман-Рощин5. <...> заголовок совсем уже последнего выступления в критической кампании дает окон­чательную приговорную формулу <...> “Многоголосый идеа­лизм”. Одновременно с этой статьей М.М.Б. отбывает в ссылку, и советская критика больше не занимается его книгой» (Бахтин, 2000: 479). Невозможно установить, была ли прямая связь между приговором суда и вердиктом бахтинских «критиков», но есть зло­вещая символика в том, как перекликаются то и другое.

Итак, отсутствие общественного и научного диалога в конце 1920-х и в последующие годы затормозило развитие филологиче­ской мысли на несколько десятилетий. Концепция диалога, как и другие идеи Бахтина, была воспринята мировым литературоведе­нием лишь начиная со второй половины XX в., когда выходит вто­рое издание его книги («Проблемы поэтики Достоевского», 1963).

Но почему книга о Достоевском оказала столь мощное воздей­ствие на филологию второй половины XX в.? Вероятно, потому, что сказанное на материале Достоевского выражало и нечто даже более существенное - некие общие свойства человеческой нату­ры, для которой, по Бахтину, склонность к диалогу является од­ним из онтологических качеств, присущих человеку вообще. Но возможно, что по этой же самой причине - особенно в России - выход книги Бахтина в 1963 и во все последующие годы вызывал и до сих пор вызывает жесткое, зачастую полемически и заостренно выраженное несогласие, несмотря на признание идей ученого ми­ровым филологическим сообществом. Вероятно, это происходит потому, что существует и другой тип личности - если так можно выразиться, монологический тип. Сама страстность, как бы лич­ная заинтересованность оппонентов Бахтина говорят об этом.

Какие же это были существенные суждения? Стоит их напом­нить.

«Только в общении, во взаимодействии человека с человеком рас­крывается и “человек в человеке”, как для других, так и для себя са­мого. <...> (здесь и далее курсив автора. - Е.О.).

Быть - значит общаться диалогически. Когда диалог кончает­ся, все кончается. Поэтому диалог, в сущности, не может и не дол­жен кончиться. <...>

Все в романах Достоевского сходится к диалогу, к диалогиче­скому противостоянию как к своему центру. Все - средство, диа­лог - цель. Один голос ничего не кончает и ничего не разрешает. Два голоса - минимум жизни, минимум бытия» (Бахтин, 2002: 280).

И в более поздние годы Бахтин возвращается к понятию диало­га, его идеи «диалога-согласия», диалога - встречи «равноправных сознаний» находим в записках о методологии гуманитарных наук и т.д.

Как и позднее Бахтин, Потебня считал самопознание невоз­можным без познания другого. Но он же ставил и пределы позна­нию вообще. Во-первых, он считал, что познаем мы не настоящее (оно неуловимо и изменчиво), а лишь прошедшее. «Непосредст­венное самопознание невозможно» (Потебня, 1976: 306), - писал он. А кроме того, тождества между говорящим и слушающим нет по самому определению. «Думать при слове именно то, что думает другой, значило бы перестать быть самим собою. Поэтому пони­мание в смысле тождества мысли в говорящем и слушающем есть такая же иллюзия, как и та, в силу коей мы принимаем собствен­ные ощущения за внешние предметы. Тем не менее наше слово действует на других. Оно устанавливает между замкнутыми в себе личностями связь, не уравнивая их содержания, а, так сказать, “настраивая их гармонически”» (Там же: 307) - тут Потебня цити­рует В. Гумбольдта.

К этой мысли мы еще вернемся: кажется, именно она продук­тивно отозвалась в концепции Бахтина. Но тут надо сказать, что Потебня отнюдь не был благодушным в проблеме познания вооб­ще (а он, как позднее и Бахтин, ставит именно эту проблему). «Мир является нам лишь как ход изменений, происходящих в нас самих» (Там же: 305), - говорит он. Кроме того, по Потебне, по­знание невозможно в пределах самого себя: «Задача, исполняемая нами, состоит в непрерывном разграничении того, что мы называ­ем своим я, и всего прочего не-я, мира в более тесном смысле. По­знание своего я есть другая сторона познания мира, и наоборот» (Там же).

Но Потебня считал, что познать мы способны только прошед­шее, а настоящее неуловимо и изменчиво в каждый данный мо­мент: «познаваемое в мгновение познания уже ушло, уже неулови­мо». Этот процесс Потебня сравнивал с тем, как мы изучаем свет, дошедший к нам от далекой звезды, не зная, существует ли эта звезда в данный миг или уже погасла. Комментаторы к изданию Потебни 1976 г. предполагают, что сам ученый перевел для своей работы такие стихи Гете:

«”Познай себя” - Просил бы разъяснений!
-   Извольте: надо быть и вместе с тем - не быть!
-   Да, этот афоризм создал, бесспорно, гений:
Так коротко, а может с толку сбить!
”Познай себя” - Какая польза в том?
Познаю, а куда бежать потом?
Словно бы, придя на карнавал,
Сразу маску я с себя сорвал». (Там же)

Похоже, Потебня представлял себе, что всякое познание имеет пределы. Но у нас есть инструмент самопознания - это слово. Оно «объективирует мысль, ставит ее перед нами, служит тем де­лом, без которого невозможно самопознание.» (Там же: 306). Го­воря же о пределах, он задумывался, как уже было показано ранее, о невозможности тождества между слушающим и говорящим - мы же можем продолжить этот ряд и сказать: между беседующи­ми, между автором и читателем.

Итак, познание и самопознание, по Потебне, неразрывно свя­заны, одно невозможно без другого. Вероятно, не случайно Гете избрал для размышлений о познании и самопознании форму диалога, вообще говоря, не слишком распространенную в лирике XIX в. И у Бахтина диалог является необходимым условием пони­мания. В работе «К методологии гуманитарных наук» он расчленя­ет процесс понимания на четыре стадии: «1) Психофизиологиче­ское восприятие физического знака (слова, цвета, простран­ственной формы). 2) Узнание его (как знакомого или незнакомо­го). Понимание его повторимого (общего) значения в языке. 3) Понимание его значения в данном контексте (ближайшем и бо­лее далеком). 4) Активно-диалогическое понимание (спор-согласие). Включение в диалогический контекст» (Бахтин, 1979: 98) (курсив мой. - Е.О.).

Но говоря о понимании, Бахтин, можно подумать, расширяет это понятие, как и категорию диалога, делая его почти универ­сальным и поднимая его до понятия познания. В набросках «К фи­лософским основам гуманитарных наук» читаем:

«Сложность двустороннего акта познания-проникновения. Ак­тивность познающего и активность открывающегося (диалогич­ность). Умение познать и умение выразить себя. Мы имеем здесь дело с выражением и познанием (пониманием) выражения (курсив мой - Е.О.). Сложная диалектика внешнего и внутреннего. Лич­ность имеет не только среду и окружение, но и собственный кру­гозор» (Бахтин, 1997: 7).

Итак, мы видим, что по крайней мере здесь для Бахтина позна­ние и понимание - понятия почти синонимические.

И, наконец, он напрямую соотносит свои размышления с идея­ми Потебни в записях к работе «Проблема речевых жанров»:

«Проблема понимания у Потебни и потебнианцев. Понимание не повторяет, не дублирует говорящего, оно создает свое представ­ление, свое содержание <...> слово дает только направление, острие конуса. Между тем говорящий и понимающий вовсе не остаются каждый в своем собственном мире; напротив, они схо­дятся в новом, третьем мире, мире общения, они обращаются друг к другу, вступают в активные диалогические отношения» (Там же: 209).

Проходит еще несколько десятилетий - и в 1969 г. С.С. Аве­ринцев пишет статью о филологии, которая сначала будет опубли­кована в журнале «Юность» (Аверинцев, 1969: 98-102), а потом войдет в Краткую литературную энциклопедию, т.е. станет обще­признанной и «обязательной». В этой статье Аверинцев называет филологию наукой о понимании. В 1979 г. готовилась к изданию книга Бахтина «Эстетика словесного творчества» (куда вошли за­метки ученого о философских основах гуманитарных наук - ча­стично, в комментариях, - и о методологии литературоведения). Авторами комментариев были С.С. Аверинцев и С.Г. Бочаров.

Читал ли Аверинцев эти заметки Бахтина, когда, будучи моло­дым ученым, в 1960-е гг. писал свою статью о филологии? Ответа на этот вопрос у меня нет, но, может быть, и не стоит его ставить. Даже если и не читал (Бахтин был еще жив, а речи об издании сколько-нибудь полного собрания его сочинений не шло), - вряд ли такое совпадение случайно. Скорее всего, оно означает, что определение филологии, данное Аверинцевым, истинно, раз к сходным идеям приходят в разное время три крупных мыслителя.

***

Итак, Потебня писал, что слово может служить тому, чтобы уста­навливать связь между людьми, «настраивая их гармонически».

Но в том-то и дело, что гармонический диалог то и дело оказы­вается на русской почве невозможным. Так, современная польская исследовательница Б. Оляшек, анализируя романы Тургенева, по­казывает, как не только в «Отцах и детях», но также и в «Дыме», и в «Нови» между героями - участниками диалога не только не уста­навливается «диалога-согласия», но даже не видится и малой гар­монии. Она пишет: «Спорщики не имеют желания прийти к со­глашению, что можно объяснить характерной чертой русской ментальности, максимализмом русского сознания» (Оляшек, 2010: 35) Тут только невозможно согласиться с тем, что Б. Оляшек рас­пространяет нетерпимость, свойственную героям Тургенева, и на самого автора. По ее мнению, «восприятие спора как ’’схватки” свойственно не только его прямым участникам, но и повествова­телю: “схватка произошла в тот же день за вечерним чаем”. Оппо­нент в споре называется им “врагом”» (Там же: 31). Ясно, однако, что повествователь подхватывает словечки Павла Петровича, но употребляет их явно как чужие для него самого. Это становится понятным из контекста как эпизода спора, так и всего романа в целом:

«- Ну, я так скоро не сдамся, - пробормотал его брат (Павел Петрович. - Е.О.). - У нас еще будет схватка с этим лекарем, я это предчувствую. Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Пет­рович сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и ре­шительный. Он ждал только предлога, чтобы наброситься на вра­га; но предлог долго не представлялся»6.

Нельзя не заметить, что «схватка», «враг» - явно чужие слова в речи повествователя, видящего Павла Петровича так, как он сам себя видеть не может («раздраженный и решительный»). Вообще в случае именно с Павлом Петровичем мы чаще всего убеждаемся в том, что повествователь наиболее удален от него, в данном приме­ре - отделен от героя «ироническими кавычками» (если следовать терминологии Бахтина). В романе есть и случай прямой авторской оценки, фиксирующей проигрыш Павла Петровича в эпизоде с дуэлью и вообще во всей истории его столкновения с Базаровым. Вспомним последние фразы этой главы: «Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца. Да он и был мертвец» (154). А с другой стороны, только автор способен видеть, как «целая погиб­шая жизнь в нем трепетала» (152). Невозможно забыть и рассказ о старшем Кирсанове в последней главе романа, являющейся по сути эпилогом. Это, конечно, не сам Павел Петрович, а стоящий за повествователем автор сначала иронизирует относительно по­пулярности Кирсанова у иностранцев и у русских туристов, кото­рые «очень за ним волочатся» (187); это тот же автор строит фразу как кальку не то с английского, не то с немецкого, приводя почти сатирическую и слишком хорошо теперь известную деталь («Он ничего русского не читает, но на письменном столе у него находится серебряная пепельница в виде мужицкого лаптя» (186-187, курсив мой. - Е.О.).Но именно тот же автор видит Павла Петровича стоя­щим в церкви «горько стиснув губы», автор понимает, что «жить ему тяжело. тяжелей, чем он сам подозревает.» (187).

Мимо современников Тургенева, увлеченных злободневностью романа, прошла вся тонкость и сложность авторской позиции; не заметили они за сюжетным пессимизмом (смерть Базарова) и пушкинского контекста в заключающем роман кладбищенском пейзаже с его идеей «жизни бесконечной», - не заметили несмот­ря на то, что споры о романе велись с первой его журнальной пу­бликации в 1862 г. и вплоть до конца десятилетия, а то и дольше: статья самого Тургенева «По поводу “Отцов и детей”» была напи­сана в 1869 г.

Но тем большим контрастом на фоне автора-повествователя и теперь предстают герои Тургенева: по отношению не только друг к другу, но и к автору.

Уместно будет вспомнить, что еще до начала дуэли между героями-антагонистами происходит словесный поединок. Павел Пет­рович произносит французскую фразу - Базаров осознанно прибегает к латыни, чтобы тут же прибавить: «Так-то: вы мне по-французски, а я вам по-латыни». Заметим, что ни во француз­ском выражении, ни в латинском у дуэлянтов, вообще говоря, нет никакой нужды. Слова, произнесенные Павлом Петровичем по-французски, такие: «Имеющий уши да слышит». Базаровская ла­тынь: «соединить приятное с полезным» (курсив мой. - Е.О.). Не были ли эти слова обоих героев специально рассчитаны на непони­мание со стороны другого? Так в метафорическом смысле оказыва­ется, что русские герои, люди более или менее одного круга, пред­стают как воспитанники различных культур. Они и почти в буквальном смысле слова говорят на разных языках, не стремясь обрести общего. Уже давно было замечено, что «с надменною гордостию» произнесенные Базаровым слова о том, что его «дед зем­лю пахал», неточны или, во всяком случае, их нельзя понимать буквально: он «внук дьячка» (76) - вероятно, по отцовской линии; а его мать дворянка. Но для Павла Петровича в его неприязни Ба­заров - «лекаришка», «волосатый», уже при первой встрече Кир­санов не подает ему руки.

Не лежит ли здесь, во всей этой истории, в самом деле что-то очень существенное для русской ситуации или - что, может быть, вернее - для русского менталитета, даже если отвлечься от того, что российские общественные и политические условия никогда не спо­собствовали открытому и свободному диалогу? Но вот ведь в романе Тургенева герои, кажется, вполне вольны в проявлении своих убеж­дений - по крайней мере в Марьине им ничто не мешает высказы­ваться с полной откровенностью, что они и делают. Лучшие из дво­рян (по слову самого писателя) и лучшие из новых людей не хотят ни слышать, ни понимать друг друга. Читатели же, во всяком случае современники Тургенева, не хотят ни слышать, ни замечать автора.

Создается впечатление, что дискуссия, полемика, диалог в России вообще часто оказываются затруднены. Совсем другой пример - из литературной жизни начала ХХ в. М. Кузмин в статье «Художественная проза “Весов”» замечает: «.излишек го­рячности, оставшийся от борьбы с врагами внешними, направ­лялся на врагов внутренних, и тот же А. Белый или Эллис, упо­добляясь гуманистам, писали инвективы, причем выражения “сволочь”, “идиот”, “пьяница”, “блудник”, “педераст”, “она­нист”, “свинья”, “щенок”, “старая баба” и т.д. обильно украша­ли страницы разгневанных “стражей порога”»7.

Не лучше обстояло дело и с политическими дискуссиями - впрочем, не только в России. Г.Я. Солганик ссылается на исследо­вание литовского лингвиста В.И. Жельвиса, который анализирует речь политических деятелей - классиков марксизма. Их лексика мало чем отличается от полемических эскапад российских литера­торов, разве что в сторону еще большей грубости. «В.И. Жельвис приводит примеры только бранных зооморфизмов из творчества Маркса и Энгельса: жаба, чванливая обезьяна, скотина, упрямая ло­шадь, подлая эмигрантская свинья, собака (лавры кровавой собаки), осел (фантастический, старый, последний, вой лондонских ослов, банда ослов, валаамова ослица), куколка навозного жука и даже вошь с головой, вздутой от водянки. Враги не говорят, а бессильно тявка­ют» (Цит. по: Солганик, 2012: 19)

И даже если учесть различие между дискуссией («стремление к выяснению истины») и полемикой («не столько достижение со­гласия, сколько стремление одержать победу» (там же); даже если принять во внимание особенности жанра инвективы (как это де­лает В.И. Жельвис); даже если вспомнить, что, например, Мая­ковский, как пишет Бахтин в «Записях лекций по истории русской литературы», связан с античной риторикой, а «у Цицерона и Тита Ливия риторика носит порнографический характер» (Бахтин, 2000: 370), - несмотря на все это, приходится признать, что «рус­ский диалог», чего бы он ни касался, слишком часто стремится как к пределу не к «диалогу-согласию» и не к дискуссии, а скорее, пожалуй, к полемике и даже к инвективе.

Во всяком случае, обращаясь совсем к другому материалу - по­лемике В.Г. Белинского и С.П. Шевырева, - Е.И. Прохорова, ци­тируя ту же Б. Оляшек, говорит о том, что в наше время «все чаще поднимается вопрос о неразвитости в России культуры идейной толерантности и даже “нереализуемости позитивной программы диалога согласия”, и не только в публичной сфере, а как о важной черте русской ментальности в целом» (Прохорова, 2012: 83).

А исследуя философскую публицистику в России начала XX в., А.Л. Семенова называет «роковой чертой русского образованного общества» - «утопизм социального мышления, который на фоне радикализма русской мысли и под влиянием антропогонического мифа с его установкой на кардинальное обновление, привел к уто­пии радикального обновления, реализовавшейся в тех социально­исторических катаклизмах, которые пережила Россия в XX веке» (Оеменова, 2010: 242).

Итак, утопизм социального мышления плюс радикализм, пом­ноженные на антропогонический миф - идею построения «ново­го общества» в противовес старому, создания «нового человека», полностью противоположного «прежнему», - составили основу мышления российского общества, причем лучшей, во всяком слу­чае наиболее активной, мыслящей его части. Отражения этих черт мы видим и в литературе, и в политической и даже в литературной журналистике, и в публицистике.

Так что же все-таки определило трудности диалога в России, «диалога по-русски»: самодержавие и его парадоксальное поро­ждение - советский авторитарный режим, с последующим его крахом, пароксизмами демократии и отмеренными порциями об­щественных свобод? Или все это еще легло на коренные черты русского менталитета, а точнее, оказалось подготовлено именно ими? И как тогда быть со знаменитой, по Достоевскому, русской «всемирной отзывчивостью»?

Да, но ведь Достоевский называет это свойство уникальным и связывает его только с гением Пушкина. Напомним контекст, в котором появилось это манящее выражение: «Нет, положительно скажу, не было поэта с такою всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляю­щей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих наро­дов <...>. Это только у Пушкина, и в этом смысле, повторяю, он явление невиданное и неслыханное.» Это сказано в связи с на­блюдениями Достоевского над творчеством Пушкина.

Но Достоевский идет и дальше: Пушкин, говорит он, потому и стал истинно народным поэтом, что он воплотил в себе важней­шую русскую черту, поскольку «что такое сила духа русской народ­ности как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?»8.

Итак, наша «всемирная отзывчивость» по-настоящему вопло­тилась только в уникальном явлении Пушкина, в его творчестве. Во всех других случаях можно думать о ней лишь в потенциале: Достоевский в 1880 г. говорит о «стремлении». Но, как мы видим, до «конечных целей», даже если они в самом деле таковы, как по­лагал Достоевский, нам еще очень далеко.

Примечания

1 Новый энциклопедический словарь. М., 2000. С.337.

2 Словарь иностранных слов. М., 1981. С. 165.

3 Большой толковый словарь русского языка. СПб, 2003. С. 1251.

4 Большой академический словарь русского языка. Т. 5. М.; СПб, 2006. С. 81-82.

Гроссман Иуда Соломонович (1883-1934), писавший также под псевдони­мом Рощин, - активный деятель РАПП.

Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем. В 30 т. Соч. В 12 т. Т. 7. М., 1981. С. 46-47. Дальше ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием страницы.

7 Кузмин М. Проза и эстетика. В 3 т. Т. 3. М., 2000. С. 9.

8 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т. 26. Л., 1984. С. 146-147.

Библиография

Аверинцев С.С. Похвальное слово филологии // Юность. 1969. № 1.

Бахтин М.М. Собр. соч. в семи томах. Т. 2 М., 2000.

Бахтин М.М. Собр. соч. в семи томах. Т. 5. М., 1997.

Бахтин М.М. Собр. соч. в семи томах. Т. 6. М., 2002.

Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.

Жельвис В.И. Инвектива в политической речи // Русский язык в кон­тексте культуры. Екатеринбург, 1999.

Оляшек Б. Сюжетная ситуация диалога/спора в романах Ивана Турге­нева // Русская литература ХVIII-XXI вв. Диалог идей и эстетических концепций. Дискурс о современности. Literatura rosyjska XYIII-XXI w Dia­log idei i poetyk. Dyskurs o wspolczesnosci. Lodz. 2010.

Потебня А.А. Эстетика и поэтика. М., 1976.

Прохорова И.Е. В.Г. Белинский vs С.П. Шевырев: реализация кон­фронтационной стратегии в журнальной полемике (1836 год) // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 10 Журналистика. 2012. № 2.

Семенова А.Л. Русская философская публицистика начала ХХ века: утопия радикального обновления. Великий Новгород, 2010.

Солганик Г.Я. Введение // Язык СМИ и политика. М., 2012.



Поступила в редакцию 25.04.2016