«Достоевский тоже во многом русский Апокалипсис» (Ф. М. Достоевский в творческом сознании М. А. Волошина и М. А. Булгакова)

Скачать статью
Орлова Е.И.

доктор филологических наук, профессор, заведующая кафедрой истории русской литературы и журналистики факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова, г. Москва, Россия

e-mail: ekatorlova@yandex.ru

Раздел: История журналистики

Обращение к творчеству русских классиков, в первую очередь Достоевского, сближает двух писателей ХХ в. Волошин считал Булгакова «первым, кто запечатлел душу русской усобицы», однако в поэме «Россия», стихах первых лет революции и гражданской войны он сам сделал это с не меньшей художественной силой. Современному читателю видны многие переклички между произведениями Достоевского, Волошина и Булгакова.

Ключевые слова: Ф.М. Достоевский, М.А. Волошин, М.А. Булгаков, творческие переклички, мировая война, русская революция, гражданская война

2015 г. отмечен 195-летием со дня рождения Достоевского и 125-летием М.А. Булгакова. В 2017 г. исполняется 140 лет М.А. Волошину. Календарные совпадения побуждают нас вновь задуматься о том, как наследие Достоевского отозвалось в твор­честве писателей ХХ века. И подобно тому, как в осмыслении русской революции М.А. Волошин и М.А. Булгаков были, пожа­луй, близки как мало кто (Орлова, 2012), кажется, что есть много общего и в обращении обоих писателей к Ф.М. Достоевскому.

Известно, что Ф.М. Достоевский был одним из любимых ав­торов М.А. Волошина. В его третью книгу «Лики творчества» во­шли две статьи, своего рода диптих «Достоевский и русская тра­гедия». Одна статья («”Братья Карамазовы” в постановке Московского художественного театра») была приурочена к по­становке в Московском художественном театре в октябре 1910 г. (вышла в журнале «Ежегодник императорских театров», 1910, вып. 7). В другой Волошин вновь осознает возможности поста­новки романов Достоевского на сцене: тут сказался очередной всплеск интереса театров к Достоевскому в конце XIX в., но само название статьи — «Русская трагедия возникнет из Досто­евского» — побуждает исследователей в наше время понимать смысл волошинской статьи широко и даже символически: в сов­ременных исследованиях (написанных преимущественно фило­софами) речь идет не только о том, чему посвящена статья, — о возможностях собственно театрального обращения с эпически­ми произведениями (хотя Волошин трактует эту проблему со­вершенно в духе новейшей — второй половины ХХ века — тео­рии литературных родов). В наше время широко цитируют размышления Волошина о том, что именно Достоевский выра­зил наиболее полно катастрофическое сознание, характерное именно для славянских народов, особенно для русского чело­века. Удивительным образом Волошин предвосхитил мысли М.М. Бахтина о своеобразии романов Достоевского: «Ничего не видно: ни лиц, ни фигур, ни обстановки, ни пейзажа — одни го­лоса, спорящие, торопливые, несхожие, резко индивидуальные, каждый со своим тембром, каждый выявляющий сущность сво­ей души до конца»1. Вообще, по мысли Волошина, «в романах Толстого и Достоевского лежат неисчерпаемые рудники траги­ческого» (ЛТ, 366).

Эти две статьи не были единственными, что было написано Волошиным о Достоевском. В «Лики творчества» не вошла ре­цензия Волошина: «Имел ли Художественный театр право ин­сценировать ’’Братьев Карамазовых”? — Имел» (Утро России. 1910, 22 окт., № 280. ЛТ. С. 704. Комм. А.В. Лаврова). Позиция Волошина в вопросе о праве театра была, пожалуй, беспримерно широкой.

Стоит упомянуть и статью Волошина «Достоевский во Фран­ции», опубликованную в 1911 г. в газете «Московская Весть» (№ 11. 31 окт. С. 3), на материале в основном статей А. Жида и А. Сюареса в связи с публикацией на французском языке перепис­ки Достоевского. «.мы присутствуем при начале понимания Дос­тоевского, хотя фактически он известен и переведен на француз­ский язык давно»2, — пишет Волошин и заключает свою статью словами: «Появление статей Жида и Сюареса свидетельствует не только о новом понимании Достоевского, но и о новом понима­нии России, которое до сих пор отсутствовало в душе французов»3.

Все это заслуживает отдельного внимания. Но важнее, кажется, наметить поэтические переклички Волошина и Булгакова с Достоевским. Что касается Волошина, мне видятся здесь три эта­па, или 3 типа таких перекличек. Не писавший критических ста­тей (за исключением единственной — это был литературный порт­рет Ю. Слезкина), не оставивший многих свидетельств о своем от­ношении к Достоевскому, вступавший в литературу позднее Бул­гаков в романе «Белая гвардия» не мог не обратиться к опыту Дос­тоевского. Ясно, что в силу указанных причин Булгакову в этой статье будет уделено меньше места, чем Волошину.

1. Первая русская революция

Трагедия первой русской революции осмысляется Волошиным в свете идей Достоевского, а с другой стороны — в контексте ми­ровой и священной истории.

Оказавшийся в Петербурге 9 января 1905 г., Волошин был свиде­телем кровавого воскресенья. В стихотворении, написанном в тот же день, он рисует видимые тогда на небе Петербурга три солнца — редкий оптический эффект, воспринятый поэтом как зловещее предзнаменование:

В багряных свитках зимнего тумана
Нам солнце гневное явило лик втройне,
И каждый диск сочился, точно рана,
И выступила кровь на снежной пелене.

В этом же стихотворении впервые появляется прием, который получит развитие в позднем творчестве Волошина, но в 1905 г. это, пожалуй, не встречалось еще ни у кого из поэтов: «Священный за­навес был в скинии распорот: / В часы Голгоф трепещет смутный мир.» — Трагедия, разыгравшаяся в Петербурге, а точнее вышедшая на поверхность истории в тот день, соотносится с распятием Христа. Позднее, в стихах 20-х годов, Волошин напишет о «тоске Сивашей» («Четверть века»), «умножая» единственное в своем роде и названии озеро (ср. в более позднем стихотворении А. Ах­матовой: «И под ветер с незримых Ладог.»). А стихотворение о красном терроре в Крыму Волошин заканчивает строками:

Зима в тот год была Страстной неделей,
И красный май сплелся с кровавой Пасхой,
Но в ту весну Христос не воскресал.

Так возникает страшный символ революционной «кровавой пасхи», разорванного мирового времени. Подобно Достоевскому, в своих произведениях (пример — эпилог «Преступления и наказа­ния») расширявшему романное пространство и время с помощью библейских аллюзий, Волошин вписывает происходящее в России в мировой контекст, чтобы осмыслить его.

В стихотворении 1906 г. «Ангел мщенья» Волошин рисует буду­щие кровавые распри в тоне и духе последнего сна Раскольникова: народы в безумии уничтожают друг друга. Ангел мщения говорит:

Я напишу: «Завет мой Справедливость!»
И враг прочтет: «Пощады больше нет!»
Убийству я придам манящую красивость
И в душу мстителя вопьется страстный бред.
Меч Справедливости — карающий и мстящий —
Отдам во власть толпе, и он в руках слепца
Сверкнет стремительный, как молния разящий.
Им сын заколет мать, им дочь убьет отца.

В этих стихах 1906 г. идеи Достоевского просматриваются лишь на уровне читательской ассоциации, даже еще не аллюзии. Но и ас­социация кажется несомненной, во всяком случае — правомерной.

2. Годы Первой мировой войны

«Он монолит, высечен раз и навсегда». Эти слова сказаны о М.А. Волошине в 1915 г. его гимназическим другом А.М. Пешковским (См.: Купченко, 2002: 263). Они много объясняют в отноше­нии поэта к мировой войне.

Позиция Волошина в отношении к Первой мировой войне, по­жалуй, не имеет аналогов. Если во время гражданской войны он стоит не над всеми, а между враждующими лагерями, то еще сложней, пожалуй, его стремление во время всемирной войны остаться человеком Европы, больше — человеком мира, в обоих смыслах слова мир. Война, по Волошину, изначально бесплодна.

В эти дни не спазмой трудных родов
Схвачен дух: внутри разодран он
Яростью сгрудившихся народов,
Ужасом разъявшихся времен.

Единственно верным для поэта, по Волошину, становится быть свидетелем, «оком и ухом». Сам Творец назначил ему быть стрелой тех весов, на которых весятся «обиды» мира (так сказано в верлибре «Над законченной книгой», составившем раздел «Заключение» к книге «Anno Mundi Ardentis 1915»4). Для исполнения же этой мис­сии поэт должен отказаться от участия в распре государств.

Но это задача почти непосильная, превосходящая, кажется, че­ловеческие возможности даже для того, чей духовно-интеллекту­альный склад М. Цветаева позднее характеризовала так: «француз культурой, русский душой и словом, германец — духом и кровью». «Вражду он ощущал союзом»5, — пишет Цветаева. Мировая война для Волошина — это трагедия разъятия мира.

В эти дни нет ни врага, ни брата:
Все во мне, и я во всех; одной 
И одна — тоскою плоть объята 
И горит сама к себе враждой.

Значит, борющиеся между собой народы, по Волошину, — это «одна плоть». Как видим, здесь у Волошина аллюзия (трудно ска­зать, насколько осознанная) на тютчевское «всё во мне, и я во всём». Но ведь и у Тютчева это состояние не гармонии, а «тоски невыразимой». Теперь тютчевская тоска стократно усиливается в стихах поэта ХХ столетия. Аллюзии на Тютчева и, как будет пока­зано, на Достоевского проступают на поверхность.

Но тут надо сделать две существенных оговорки. Первая. В этой статье я касаюсь преимущественно художественного насле­дия Волошина. Его статьи периода Первой мировой войны еще ждут осмысления, так же как и разговор о Волошине в контексте русской литературы и публицистики этих лет в целом. В пределах одной статьи это сделать, конечно же, невозможно. В последнем по времени и наиболее капитальном коллективном труде «Русская публицистика и периодика эпохи первой мировой войны: полити­ка и поэтика. Исследования и материалы» (М., 2013) специально­го исследования о Волошине нет, и это лишний раз подтверждает, что его место в литературно-эстетическом движении начала ХХ в. еще далеко не осмыслено. Вторая оговорка. Отношение Волоши­на к Первой мировой войне, конечно, абсолютно не совпадает со взглядами на войну Достоевского, для которого «нет ничего “свя­тее и чище подвига такой войны, которую предпринимает теперь Россия”: “идея наша свята, и война наша <.> первый шаг к до­стижению. вечного мира<.> воистину международного едине­ния и воистину” человеколюбивого преуспеяния! Итак, не всегда надо проповедовать один только мир, и не в мире одном, во что бы то ни стало, спасение, а иногда и в войне оно есть» (Цит. по: Богданова, 2013: 125). Однако и этим высказыванием взгляды До­стоевского на войны не исчерпываются. Обращаясь к наследию Вл. Соловьева, О.А. Богданова справедливо пишет: «Подобно Л. Толстому и Достоевскому, войну как таковую Вл. Соловьев при­знавал “хронической болезнью человечества”: “война есть зло”. Хотя христианство, по мысли Вл. Соловьева, “своим безусловным осуждением всякой ненависти и вражды. в принципе, в нравст­венном корне упраздняло войну”, “учители христианства не отри­цали государства и его назначения носить меч против злых”, а следовательно, не отрицали и войны» (Там же: 131—132). О.А. Бог­данова рассматривает взгляды Вл. Соловьева, изложенные им в работах «Оправдание добра» и в первом из «Трех разговоров», где, как она замечает, «речь <.> идет преимущественно о Русско-ту­рецкой войне 1877—1878 гг. Здесь уже прямо оспаривается тол­стовский тезис о неприятии войны.» (Там же: 132).

Кажется, что Волошину должна была быть ближе другая статья Соловьева — о Тютчеве. В этой статье 1895 г. Соловьев, в частно­сти, полемизирует с Тютчевым, с его идеей России как главы ми­ровой христианской державы с Константинополем в центре ее. Он «не оспаривает и не подтверждает» воззрений Тютчева, но ком­ментирует их так:

«Допустим, становясь на точку зрения Тютчева, что Россия — душа человечества. Но, как в душе природного мира, и в душе от­дельного человека светлое духовное начало имеет против себя темную хаотическую основу, которая еще не побеждена, еще не подчинилась высшим силам, — которая еще борется за преоблада­ние и влечет к смерти и гибели, — точно так же, конечно, и в этой собирательной душе человечества, т.е. в России. Ее жизнь еще не определилась окончательно, она еще двоится, увлекаемая в раз­ные стороны противоборствующими силами. Воплотился ли уже в ней свет истины Христовой; спаяла ли она единство всех своих ча­стей любовью? Сам поэт признает, что она еще не покрыта ризою Христа. Значит, — можно сказать поэту, — судьба России зависит не от Царьграда и чего-нибудь подобного, а от исхода внутренней нравственной борьбы светлого и темного начала в ней самой. Условие для исполнения ее всемирного призвания есть внутрен­няя победа добра над злом в ней, а Царьград и прочее может быть только следствием, а никак не условием желанного исхода. Пусть Россия, хотя бы без Царьграда, хотя бы в настоящих своих преде­лах, станет христианским царством в полном смысле этого сло­ва — царством правды и милости, — и тогда все остальное, — на­верное, — приложится ей»6.

Неизвестно, был ли знаком Волошин с этой статьей Соловьева. Как бы то ни было, приведенные мысли Соловьева о роли России и ее нынешнем — в конце Х1Х в. — собственном внутреннем сос­тоянии, кажется, должны были вызвать у Волошина чувство соли­дарности с Соловьевым. Во всяком случае, обобщая, можно ска­зать, что современному исследователю видятся в русском мыслящем и пишущем обществе две неравные по численности группы. «Главным стало противопоставление христианской (пра­вославной — у Тютчева и Достоевского) России безбожному врагу (языческой дикости и социализму — у Достоевского; безрелигиозному позитивизму современной Германии — у авторов “Русской мысли” 1914 г.). Иное, либерально-секулярное мышление проис­ходивших событий звучало гораздо тише и, как правило, не опи­ралось на авторитет предшественников» (Богданова, 2013: 139).

Волошин же не попадает ни в одну из этих групп. Он занимает собственную позицию, по-своему рассматривая писателей и мы­слителей прошлого века, в первую очередь Тютчева и Достоевско­го, но не столько наследуя сферу их идей, связанных с войной, сколько в собственной поэзии интерпретируя их художественные образы.

Обратимся снова к цитированному выше стихотворению Воло­шина. Итак, он пишет: «В эти дни нет ни врага, ни брата». Было что-либо подобное у поэтов — современников М. Волошина? От­сутствием чувства вражды он, конечно, сближается с К. Бальмон­том. Много раньше волошинских стихов о войне было написано бальмонтовское:

Я не знаю, что такое презрение,
Презирать никого не могу.
У самого слабого были минуты рокового горенья,
И с тайным восторгом смотрю я в лицо врагу.

Именно с Бальмонтом, в знак протеста против переименова­ния Петербурга в Петроград, Волошин договаривается написать одновременно стихи, в которых слово Петербург было бы зариф­мовано и, следовательно, не могло быть изменено. Некоторые ис­следователи находят созвучие между волошинскими стихами этих лет и стихотворением Н. Гумилева «Второй год», написанным в том же 1916 г., — это и год выхода «Anno Mundi Ardentis 1915» Во­лошина. У Гумилева о войне говорится так:

Вслед за ее крылатым гением,
Всегда играющим вничью,
С победой, музыкой и пением Войдут войска в столицу... чью?

<...>

Не все ль равно, пусть время катится,
Мы поняли тебя, земля:
Ты только хмурая привратница
У входа в Божии поля.

Но Гумилев, в отличие от Волошина с энтузиазмом отнесшийся к войне, принимавший в ней участие, пишет и другое (имею в виду концовку стихотворения «Та страна, что могла быть раем.»):

И так сладко рядить победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.

Вот строки, совершенно невозможные в устах Волошина. Из­вестны его слова, обращенные к военному министру и встречаю­щиеся в письмах того же времени:

«Я отказываюсь быть солдатом, как Европеец (так. — Е.О.), как художник, как поэт: как Европеец, несущий в себе сознание един­ства и неразделимости христианской культуры, я не могу принять участия в братоубийственной и междоусобной войне, каковы бы ни были ее причины. <...>

Как художник, работа которого есть созидание форм, я не могу принять участия в деле разрушения форм, и в том числе самой со­вершенной — храма человеческого тела.

Как поэт, я не имею права подымать меч, раз мне дано Слово, и принимать участие в раздоре, раз мой долг — понимание.

Тот, кто убежден, что лучше быть убитым, чем убивать, и что лучше быть побежденным, чем победителем, т<ак> к<ак> пора­жение на физическом плане есть победа на духовном, — не может быть солдатом»7.

Две вещи из «Anno Mundi Ardentis 1915» имели необычную, хотя и различную судьбу. Стихотворение «Россия» («Враждующих скорбный гений.») Волошин сознательно исключил из книги, на его месте стоят ряды отточий, а в сноске значится: «Седьмое сти­хотворение этого цикла (он назывался «Внутренние голоса» — Е.О.), обращенное к России, не должно быть напечатано теперь по внутреннему убеждению автора» (АМА, 22). Однако тем самым отсутствующему стихотворению было отведено определенное ме­сто в композиции книги — прием, отсылающий, может быть, разве что только к опыту «Евгения Онегина» с его якобы «пропущенны­ми» строфами, но необычный даже для стихотворной культуры начала ХХ века, когда у В. Брюсова, затем у А. Блока, А. Белого формируется понимание книги стихов как единства, позднее даже как современной формы романа. (Впрочем, относительно Пушки­на надо сделать оговорку, что «пропущенные» строфы Пушкин не писал, — Волошин же опускает уже существовавшее стихотворе­ние.) Он впервые идет на такой шаг — «изымает» стихотворение из книги, но отмечает предназначенное для него место. Стихотворе­ние «Россия (1915 г.)» было опубликовано позднее в газете «Власть народа» (28.07.1917) и должно было, по мысли Волошина, откры­вать задуманную им книгу «Неопалимая Купина». Есть смысл привести это стихотворение целиком.

Россия (1915 г.)

Враждующих скорбный гений
Братским вяжет узлом,
И зло в тесноте сражений
Побеждается горшим злом.
Взвивается стяг победный.
Что в том, Россия, тебе?
Пребудь смиренной и бедной —
Верной своей судьбе.
Люблю тебя в лике рабьем,
Когда в тишине полей
Причитаешь голосом бабьим
Над трупами сыновей.
Как сердце никнет и блещет,
Когда, связав по ногам,
Наотмашь хозяин хлещет
Тебя по кротким глазам.
Сильна ты нездешней мерой,
Нездешней страстью чиста,
Неутоленною верой
Твои запеклись уста.
Дай слов за тебя молиться,
Понять твое бытие,
Твоей тоске причаститься,
Сгореть во имя твое.

Не может не обратить на себя внимания явная аллюзия на сце­ну из «Преступления и наказания», впрочем, как известно, пере­кликающуюся у Достоевского с более ранним стихотворением Некрасова из цикла «О погоде» (эпитет «кроткие» в волошинском стихотворении прямо идет от Некрасова, у Достоевского же в ин­тересующей нас сцене не встречается). В сознании поэта начала ХХ  в. этот образ, позднее по-своему преломленный в сказке М.Е. Салтыкова-Щедрина «Коняга», становится уже символом не только страдающего народа, но даже шире — России и ее судьбы. Подтверждением может служить письмо Волошина к Ю.Л. Обо­ленской от 6/19 ноября 1915 г., в котором Волошин отвечает Обо­ленской, рассказавшей ранее Волошину о реакции на чтение сти­хотворения «Россия» Е.О. Волошиной и о своем собственном восприятии. Оболенская писала: «Ваши стихи прекрасны. Мно­гим пришлось читать их. Я только споткнулась о стремительный переход к Достоевскому образу (так. — Е.О.), не успевающему для меня сменить предыдущий. О него многие спотыкаются, и впер­вые в таком вопросе довелось мне согласиться с Пра (Е.О. Воло­шиной. — Е.О.), совсем без задней мысли сетующей: “так все было хорошо, и вдруг лошадь привел, да еще чужую.”»8. Показателен ответ Волошина: «Что касается ’’России”, то мамины слова о “чу­жой лошади” меня очень развеселили. Но она не права. Во-пер­вых, я хотел, чтобы <в> этой строфе было напоминание о Дос­тоевском, т<ак> к<ак> считаю это мировым символом России; а во-вторых, эта реминисценция относится не только к сну Рас­кольникова, но еще больше к “Акулькиному мужу” из “Мертвого дома”, где этот образ встает в гораздо большей полноте. Почти в каждом из моих стихотворений скрыта завязь, связывающая его с образами и символами других поэтов. И я дорожу этой связью, во­все не хочу скрывать ее, а часто нарочно хочу вызвать воспомина­ние. Это один из важных моментов в истории литературной эво­люции, эти завязи — и истреблять их — малодушие и непонимание смысла творчества»9.

Как видим, здесь Волошин высказывает и более широкие и очень важные суждения об аллюзиях, реминисценциях, переклич­ках, — что было во второй половине ХХ в. названо интертекстуаль­ными связями, но, не имея специального названия, не только су­ществовало в художественном сознании и в поэтической практике, но и осмыслялось самими писателями еще раньше, чем филологами. Заметим при этом, что в «Акулькином муже» образа избиваемой лошади нет, но есть трагическая судьба женщины, история, которую Волошин теперь склонен мыслить даже как «мировой символ России». И хотя о Некрасове Волошин здесь не упоминает, но тем не менее в нашем читательском сознании не­красовские строки не могут не возникнуть — как и мысль о Салты­кове-Щедрине.

Конечно, не могли быть опубликованными в 1915 г. такие стро­ки: «Взвивается стяг победный — / Что в том, Россия, тебе? / Пре­будь смиренной и бедной — / Верной своей судьбе». В 1917-м они звучали уже как сбывшееся пророчество (отсутствовало лишь сми­рение). Уходя от соблазна сопоставить отношение Волошина к войне с горьковскими более поздними «Несвоевременными мы­слями», заметим здесь, что образы из Достоевского уже давно по­являются в сознании Волошина.

Обратимся теперь ко второму упомянутому выше стихотворе­нию — «Газеты». Оно вошло в «Anno Mundi Ardentis 1915», но с тех пор впервые было воспроизведено лишь в 2000 г. Написанное че­рез день после объявления Италией войны Австро-Венгрии (см. Купченко, 2002: 371), оно, конечно, проясняет многое, если не все, в отношении Волошина к политической журналистике, осо­бенно во время войны. Впрочем, еще раньше, в 1905 г., Волошин пишет М. Сабашниковой: «Я с утра отравляюсь газетными теле­граммами; это страшно вредно. Мысль загрязнена на целый день» (ВМ. Т. 1. С. 514). И во время мировой войны все газетные и жур­нальные публикации Волошина, помимо стихов из будущей книги «Anno Mundi Ardentis 1915», посвящены делу духовного объедине­ния. В 1915—1916 гг. он пишет для газеты «Биржевые ведомости» серию статей; газета «Речь» в 1916 г. публикует очерк Волошина о Шарле Пеги, поэте и публицисте, погибшем через несколько дней после добровольного прибытия на фронт; а вернувшись из Пари­жа, 10 апреля 1916 г. он выступает в Петербурге в Обществе ревнителей художественного слова. Автор отчета об этом заседании Н.В. Недоброво в журнале «Аполлон» пишет: «.Максимилиан Волошин <.> сообщил свои наблюдения над художественной и литературной жизнью наших союзников во вре­мя войны» . Трудно представить в устах Волошина слово «союз­ник» — или только в том объединительном значении, которое об­нимало бы собой все народы без исключения. Но приведем стихотворение Волошина, в силу указанных выше причин недо­статочно известное.

Газеты

Я пробегаю жадным взглядом
Вестей горючих письмена,
Чтоб душу влажную от сна
С утра ожечь ползучим ядом.
В строках кровавого листа
Кишат смертельные трихины,
Проникновенны лезвиины,
Неистребимы, как мечта.
Бродила мщенья, дрожжи гнева,
Вникают в мысль, гниют в сердцах,
Туманят дух, цветут в бойцах
Огнями дьявольского сева.
Ложь заволакивает мозг
Тягучей дремой хлороформа
И зыбкой правды полуформа
Течет и лепится, как воск.
И, гнилостной пронизан дрожью,
Томлюсь и чувствую в тиши,
Как, обезболенному ложью,
Мне вырезают часть души.
Не знать, не слышать и не видеть.
Застыть как соль. уйти в снега.
Дозволь не разлюбить врага
 брата не возненавидеть!

Здесь отсылка к роману Достоевского уже явственна и несом­ненна. Вообще же отчетливо видны общие силовые линии в пози­ции и в творчестве Волошина: от стихов 1905—1906 гг. («Предве­стия» и «Ангел мщенья») — к «Anno Mundi Ardentis 1915» и затем к стихам о революции и гражданской войне. В первую очередь это аллюзии на Тютчева, Достоевского; это и библейские образы (в «Anno Mundi Ardentis 1915» — ветхозаветные, в стихах револю­ционных лет к ним добавляются евангельские). Но эта тема заслу­живает отдельного разговора.

3. В годы «русской усобицы»

В 1917 г. Волошин пишет стихотворение «Трихины»: заглавием и эпиграфом из «Преступления и наказания» оно снова отсылает к Достоевскому. Так же точно и неявная в стихах 1914—1915 гг. упо­минавшаяся выше аллюзия на Тютчева в том же 1917 г. «выходит на поверхность», но уже иначе — она становится прямой цитатой в заглавии стихотворения «Демоны глухонемые», которое дало на­звание и всей книге стихов Волошина.

Единство мышления Волошина проявляется и тогда, когда он смотрит на происходящие современные события. Почти одновре­менно в 1919 г. дважды издаются его «Демоны глухонемые»: в харьковском издательстве «Камена» и в белогвардейском инфор­мационном агентстве «Центраг» в виде листовок (в целях агита­ции). Волошин с удовлетворением говорит об этом, полагая, что первое издательство принадлежит большевистскому «Освагу» (структура, аналогичная «Центрагу» в белой армии): ни один из экземпляров книги автору не достался. Ему, с начала мировой войны отказавшемуся видеть в ком бы то ни было врагов («Я и германской омелы не предал, / Кельтскому дубу не изменил», — напишет он позднее), тем более претило разделение соотечествен­ников на белых и красных. Происходящее в России он понимает как трагедию. В отличие от большинства людей своего круга, уже февральскую революцию Волошин не принял и в самом по види­мости мирном течении ее видел залог будущих кровопролитий. Так и у Булгакова, чье вхождение в литературу приходится на пер­вую половину 1920-х годов, в романе «Белая гвардия» красную по­вязку надевает на рукав только Тальберг, который затем — в поме­щении цирка — руководит выборами «гетмана всея Украины», после же бежит с немцами.

Волошин в статье с характерным названием «Самогон крови» пишет о феврале 1917 г.:

«Помню, как в те дни, когда праздновалась бескровность рус­ской революции, я говорил своим друзьям:

“Вот признак, что русская революция будет очень кровавой и очень жестокой”»10.

И для Волошина и для Булгакова нет разделения на белых и крас ных. Булгаковский Турбин во сне сначала видит Най-Турса, потом вахмистра Жилина, и оба пребывают в раю, но и там, оказывается, приуготовлено место «для большевиков, с Перекопу которые», — пе­редает Жилин Алексею слова апостола Петра. «... все вы у меня, Жи­лин, одинаковые — в поле брани убиенные», — говорит Жилину сам Господь Бог. «Молюсь за тех и за других», — пишет Волошин11.

Известно, что Волошин высоко оценил роман «Белая гвардия» и первым сравнил начало литературной работы Булгакова «с де­бютами Толстого и Достоевского». Известна и его надпись на ак­варели, подаренной Булгакову при его отъезде из Коктебеля летом 1925 г.: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечат­лел душу русской усобицы, с глубокой любовью» (Чудакова, 1988: 246, 251). Вторым даром Волошина тогда же была его книга «Иверни»: в инскрипте Волошин призывал Булгакова «довести до конца трилогию “Белой гвардии”» (Купченко, 2007: 270).

Есть, кажется, общее с Достоевским и с Булгаковым в отноше­нии Волошина к интеллигенции. В лекциях, с которыми поэт вы­ступает в 1918—1919 гг. в городах юга России, он говорит об «ин­теллигентской идеологической шелухе» (РР, 51), о без­ответственности всего русского общества, в том числе о «государ­ственной беспочвенности русской интеллигенции», которая «не смогла убедить народ в том, что он принимает из рук царского правительства государственное наследство со всеми долгами и историческими обязательствами, на нем лежащими, — не смогла только потому, что в ней самой это сознание было недостаточно глубоко» (там же, 48). Как недавно было замечено, Алексей Тур­бин в романе Булгакова дважды назван «человеком-тряпкой»: в речи повествователя (в сцене бегства Тальберга) и во внутреннем монологе самого Алексея (См.: Филюхина, 2010). Интеллиген­цию, приветствующую революцию, Волошин уподобляет «герою трагедии, который встречает цветами и плясками вестника, несу­щего ему смертный приговор, принимая его за жданного вестника радости и освобождения» (РР, 118—119). В 1917 г., по словам поэта, «русское общество (интеллигенция) и большинство политических партий <.> радовались симптомам гангрены, считая их предвест­никами исцеления» (Там же).

Любопытно, что Достоевского вспоминают и герои «Белой гвардии». В этом тоже сходятся еще раз два писателя.

Но если Волошин идеями и образами Достоевского поверяет происходящее в современности и видит в ней его сбывшиеся про­рочества, то у Булгакова «недочитанный Достоевский» вызывает в его героях не одинаковые чувства. «Мужички-богоносцы достоевс­кие! У-у.. вашу мать!» — кричит замерзший, измученный Мышлаевский; он же именует «богоносным хреном» старика, отказавшегося отдать свои сани офицерам. В отличие же от Мышлаевского, Алек­сей Турбин дважды повторяет слова из «Бесов»: именно этим рома­ном оказалась «первая попавшаяся ему книга». Слова «Русскому че­ловеку честь — одно только лишнее бремя.» затем являются ему во сне, в измененном виде и в снижающем контексте. «.и вот во сне явился к нему маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку и глумливо сказал:

— Голым профилем на ежа не сядешь!.. Святая Русь — страна де­ревянная, нищая и. опасная, а русскому человеку честь — только лишнее бремя

— Ах ты! — вскричал во сне Турбин. — Г-гадина, да я тебя».

Во сне он гонится с браунингом за мерзким кошмаром, чтобы при­стрелить его. Кошмар исчезает, а, как пишет А.Б. Рогинский в ком­ментарии к роману, «кошмар <.> соединяет в своей тираде циничный афоризм из современного юмористического листка <.> с рассужде­ниями персонажа “Бесов”»12. Нет сомнения, что мотивы сна и бреда в «Белой гвардии», а потом в пьесе «Бег» (имеющей подзаголовок: «Во­семь снов. Пьеса в четырех действиях») восходят к художественному опыту Достоевского. Бесы у Булгакова глумятся и сквернословят. Тот же образ, как будет показано ниже, у Волошина в стихотворении «Северовосток». Булгаков в романе, показывая «русский бунт», апеллирует не только к Пушкину, но и к Толстому, в высшей степени смело, мож­но сказать — полемически переосмысляя толстовский образ:

«Да-с, смерть не замедлила. Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам вместе с сухим веющим снегом. Ста­ла постукивать в перелесках пулеметами. Самое ее не было видно, но, явственно видный, предшествовал ей некий корявый мужичонков гнев. Он бежал по метели и холоду, в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове, и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси. Запорхали легонькие красные петушки».

Тема культурной памяти по-своему звучит у каждого из писате­лей, одновременно осознавших неизбежную трагедию «русского бунта». Возникает ассоциация с пушкинскими и «достоевскими» бесами. Стихотворение Волошина «Северовосток» (с подзаголов­ком «Из цикла “Усобица”») начинается строками:

Расплясались, разгулялись бесы
По России вдоль и поперек.
Рвет и крутит снежные завесы
Выстуженный северовосток.

Волошин родился в Киеве и жил в Крыму. Для него Россия — это северовосток. Киевлянин по рождению Булгаков помещает свой романный Город на Украине, и ветер истории метет также с севера. Трудно со всей определенностью судить о том, как виделись Булга­кову корни русской революции. «Отчаянную песню о Страшном суде» тянут натуралистически выписанные, отталкивающие в своем безобразии слепые лирники на площади перед собором. За этой песней встает, возможно, картина русской истории, как она видится повествователю: «Изводя душу, убивая сердце, напоминая про ни­щету, обман, безнадежность, безысходную дичь степей, скрипели, как колеса, стонали, выли в гуще проклятые лиры». Так Булгаков передает ощущение трагической неизбежности происходящего. Во­лошин же констатирует парадоксальное глубокое родство между са­модержавием и большевизмом. Это примат материальных интере­сов над духовными устремлениями, волюнтаризм в мыслях, готовность к насилию в действительности.

Что менялось? Знаки и возглавья.
Тот же ураган на всех путях:
В комиссарах — дурь самодержавья,
Взрывы революции в царях.

Вот почему, по мысли Волошина, от большевизма невозможно отвернуться: вероятно, он порождение какой-то существенной стороны русского менталитета либо характера.

А еще раньше, вскоре после октябрьского переворота, в декаб­ре 1917 г., Волошин пишет уже упоминавшееся выше стихотворе­ние «Трихины» с эпиграфом из Достоевского: «Появились новые трихины».

Исполнилось пророчество: трихины
В тела и в дух вселяются людей.
И каждый мнит, что нет его правей.
Ремесла, земледелие, машины
Оставлены. Народы, племена
Безумствуют, кричат, идут полками, 
Но армии себя терзают сами,
Казнят и жгут — мор, голод и война.
Ваятель душ, воззвавший к жизни племя
Страстных глубин, провидел наше время:
Пророчественною тоской объят,
Ты говорил, томимый нашей жаждой,
Что мир спасется красотой, что каждый
За всех во всем пред всеми виноват.

Не разделенное на строфы в наиболее авторитетном издании — собрании сочинений Волошина, подготовленном в наше время, — это стихотворение тем не менее представляет собой сонет, что мо­жет говорить о его особой роли, подобно тому как Пушкин подчеркнул подзаголовком жанровую принадлежность своего со­нета «Поэту». Волошин не определяет жанр. Но возможно, что свой разговор с Достоевским он осознанно облекает в форму со­нета. Может возникнуть вопрос — почему? Однажды мне при­шлось писать об этом. «Владение твердой формой должно уже само по себе подтвердить мысль о “подчинении”, вернее, умении подчиняться — но только законам искусства» (Орлова, 2004: 119). Как писал Вяч. Иванов: «Ты музами, поэт, поставлен и привык / Их мере подчинять свой голос своенравный». Возможно, кроме того, что сама красота поэтической формы (и ее квинтэссенция — сонет), по Волошину, тоже часть той красоты, которой может спа­стись мир. У Волошина в этом нет сомнений.

Любопытно здесь у Волошина еще вот что: думая о Достоевс­ком, он сначала дает эпиграф из его произведения, затем говорит о Достоевском в третьем лице («ваятель душ <...> провидел наше время»), а затем переходит на обращение («Ты говорил.»), тем са­мым не только называя великого романиста, но и как будто сокра­щая дистанцию во времени, — может быть, между самим собой и Достоевским.

И тот же мотив вины, понятой скорее как ответственность, венчает поэму «Россия» — краткую историю страны, историю «по Волошину», где Петр назван первым большевиком, где ироничес­ки обыгрывается тютчевское «в Россию можно только верить» (здесь мы видим еще одну, возможно не осознанную параллель с Булгаковым и его тоже ироническим переосмыслением не менее знаменитой толстовской «дубины»): «На все нужна в России толь­ко вера: / Мы верили в двуперстие, в царя, / И в сон, и в чох, в распластанных лягушек, / В матерьялизм и в Интернацьонал». Шли же мы (то есть Россия), считает Волошин, путем Смердяко­ва, несмотря на то, что «мартобрь» «предвидел Гоголь»: так Воло­шин объединяет в звенья одной цепи февральскую революцию и октябрьский переворот, идя от гоголевских «Записок сумасшед­шего». («Безумством» называет Булгаков как февральскую, так и октябрьскую революцию в статье «Грядущие перспективы»). Вме­сте с тем, по Волошину, «грамоты на благородство» мы получили от Пушкина, Тютчева, Герцена, Соловьева. (Кстати, поэма «Рос­сия» была написана в 1924 г. и опубликована в альманахе «Недра» под одной обложкой с повестью Булгакова «Роковые яйца».) И, конечно, еще один отзвук Достоевского содержат сти­хи, заключающие поэму «Россия»: «И чувствую безмерную вину / Всея Руси — пред всеми и пред каждым». Слова Достоевского о всеобщей вине Волошин приводит и в письмах этих лет.

Наконец, он прямо соотносит свою возможную участь с судь­бами Пушкина и Достоевского в стихотворении 1922 г. «На дне преисподней», посвященном «памяти А. Блока и Н. Гумилева».

С каждым днём всё диче и всё глуше
Мертвенная цепенеет ночь.
Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит:
Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
Тёмен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведёт Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца — Русь!
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!

Судьба писателя в России на протяжении всей ее истории мы­слится Волошиным как трагическая. «Совесть народа — поэт. / В государстве нет места поэту», — так заканчивается более позднее его стихотворение «Доблесть поэта» (1923). Современность осмы­сляется Волошиным и Булгаковым через опыт всей русской и ми­ровой истории, и Достоевский постоянно присутствует в творче­ском сознании обоих писателей. Вынесенные в заглавие этой статьи слова Волошина — «Достоевский тоже во многом русский Апокалипсис» — взяты из письма Волошина к В.О. Кан от 29 ноя­бря 1917 г.:

«Из тех книг, что Вы читаете, конечно, важнее всего Апокалип­сис — он самая современная из всех возможных книг, и от совре­менных событий многие образы выявляются. С самого начала войны я его читаю каждый день. Его и пророков. <.> Прочтите Исайю, начиная с 40 главы, особенно 42-ую. С этими обетованьями можно не страшась пройти все ужасы современности. Досто­евский тоже во многом русский Апокалипсис. Перечтите внима­тельно страницу за страницей, останавливаясь и медитируя, “Бесы”»13.

И, наконец, о значении Достоевского в сознании Волошина — поэта и мыслителя говорит он сам в письме к И.Э. Грабарю от 16 августа 1916 г.:

«Да ведь нам еще по крайней мере лет 200 придется все явления рус<ского> искусства сводить к Достоевскому и устанавливать их связь с ним»14.

Как видим, слова Волошина, как это часто случалось, были пророческими.

Примечания

1 Волошин Максимилиан. Лики творчества. М., 1988. С. 363. Дальше ссылка на это издание в тексте статьи: ЛТ с указанием страниц.

2 Волошин Максимилиан. Собр. соч. Т. 6. Кн. 1. М., 1997. С.447.

3 Там же. С. 449.

4 «Anno Mundi Ardentis. 1915». Пг., 1916. Сам Волошин эту книгу по-русски на­зывал «В год мирового пожара». Более распространенным стало название «В год пылающего мира». Дальше в тексте статьи — АМА с указанием страниц).

5 Цветаева Марина. Собр. соч. в семи томах. Т. 4. М., 1994. С. 214, 189.

6 Соловьев Вл. Поэзия Ф.И. Тютчева // Вестник Европы. 1895. № 2. С. 748—749.

7 Волошин Максимилиан. Собр. соч. Т. 10. М., 2011. С. 540.

8 Там же. С. 455. Комм. А.В. Лаврова.

9 Там же. С. 454.

10 Волошин Максимилиан. Россия распятая. М., 1992. С. 102. Дальше ссылки на это издание даются в тексте: РР с указанием страницы.

11 Этот эпизод, как и следующий, уже приводился мною в статье «М.А. Булга­ков и М.А. Волошин» (см. Орлова, 2012). Но представляется уместным и здесь.

12 Булгаков М.А. Собр. соч. в пяти томах. Т. 1. М., 1992. С. 583—584.

13 Волошин Максимилиан. Собр. соч. Т. 10. М., 2011. С. 746.

14 Там же. С. 508.

Библиография

Богданова О. Русская классика и восприятие Первой мировой войны в литературной среде России 1914 г. (на материале журнала «Русская мысль» и др. изданий) // Политика и поэтика: Русская публицистика и периодика эпохи Первой мировой войны. Исследования и материалы. М., 2013.

Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1877—1916. СПб., 2002.

Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1917—1932. СПб.; Симферополь. 2007.

Орлова Е. Литературная судьба Н.В. Недоброво. М. — Томск, 2004.

Орлова Е.И. М.А. Булгаков и М.А. Волошин в двадцатые годы // Вест­ник Моск. ун-та. Сер. 10, Журналистика. 2012. № 2.

Филюхина С. Два романа Булгакова: автор выбирает лицо // Вопросы литературы. 2010. № 2.

Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1987.



Поступила в редакцию 14.03.2016