Загадки «Вия» и сюжетная традиция «Вечеров»

Скачать статью
Максимов Б.А.

кандидат филологических наук, старший научный сотрудник кафедры зарубежной журналистики и литературы факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова, г. Москва, Россия

e-mail: esprit25@rambler.ru

Раздел: История журналистики

Хотя Гоголь не включил «Вия» в свой первый сборник, загадочная судьба Хомы Брута, стянув в единый узел все ключевые мотивы «Вечеров», венчает собой яркую линию в его творчестве. Задачей настоящей статьи было проследить формирование сюжетной структуры гоголевской фантастической повести от «Вечеров» до «Вия». Возвращение к истокам, к более простым формам позволяет лучше понять внутреннюю логику последней, самой сложной украинской фантастической повести Гоголя.

Ключевые слова: Гоголь, «Вий», сюжет, испытание, дисбаланс, снятие порчи

Последняя из украинских фантастических повестей Гоголя по сей день задает читателю немало загадок. Причиной тому — тес­нейшее срастание образного и сюжетного пластов, которые в “Вечерах”, как правило, разделялись. “Вий”, как звучная кода, стал­кивает исключительно яркую стихийно-демоническую линию с не менее колоритными жанровыми — “вертепными” — сценами, так что обе партии звучат в полную силу. Как удалось художнику — и удалось ли — стянуть воедино контрастные, образные и сюжетные планы — ключевой для понимания повести вопрос1. Современники ответили на него отрицательно, повесть распалась на разнородные части не только в восприятии Белинского, вообще недоверчивого к “демонической” фантастике, но и в глазах мистически настро­енного Шевырева2. Столетием позже советская критика, одобрив достоверное изображение бурсацкого быта, осудила “ложную” ми­стическую тенденцию повести; с другой стороны, фрейдистское истолкование, внимательное к стихийному началу, спотыкалось о бурсацкий быт. Из основного вопроса — о принципах синтеза — вырастает череда сюжетных загадок. Отчего в заглавие вынесен персонаж, который на миг является в развязке сюжета?3 Отчего ге­роем романтической повести (а точнее говоря, новеллистической сказки) Гоголь делает серого, ничем не примечательного паренька, который больше уклоняется от действия, чем действует? За что по­страдал добродушный и недалекий бурсак?4 Даже связь между из­биением ведьмы и приглашением отпевать панночку при беглом взгляде кажется алогичной5. Ниже я постараюсь проследить, как в сюжетной плоскости “Вия”, не исключающей и образные характеристики действующих лиц6, Гоголь собрал и объединил мотивы, ранее по отдельности разработанные в повестях “Вечеров”. Воз­можно, движение к истокам позволит нам лучше понять сюжет­ную логику самой концентрированной, и оттого самой загадочной волшебной повести украинских циклов. Заодно отчетливей высту­пит и творческая эволюция писателя, поскольку мы увидим, в ка­ком направлении видоизменялся у Гоголя сказочный сюжет и как смещались в нем со временем смысловые акценты.

Начну с “Сорочинской ярмарки”, которой открывается первая книжка “Вечеров”. Вчерне повесть была написана уже в начале 1830 г., во втором сборнике она датируется 1829 г. Сюжет “Соро­чинской ярмарки” весьма близок общеевропейскому, условно го­воря, гофмановскому варианту романтической волшебной сказки. Между героем и его возлюбленной, с которой он жаждет соеди­ниться, посредничают две стихийные силы, одна ставит препоны, другая содействует заключению брака. И Хивря, и цыган обильно наделены демоническими атрибутами, о чем не раз писали иссле­дователи Гоголя7, внешне они разительно напоминают Линдгорста и рыночную торговку, дочь свекловицы и драконьего пера. В евро­пейской романтической сказке условием брака обыкновенно слу­жит обладание волшебным предметом, который достается герою от стихийного “мага” в ходе обмена или в качестве вознагражде­ния за труды; работая на демонического опекуна, герой преодоле­вает трудные задачи и тем самым проходит своеобразное обучение, аналогичное фольклорной инициации. В “Сорочинской ярмарке” главенствует обмен: Грицко задешево отдает цыгану своих волов и фактически получает в распоряжение магический предмет — крас­ную свитку, которая нейтрализует Хиврю и подкаблучного ей Че­ревика. От обучения в сюжете сохранилась лишь сцена пленения и освобождения Черевика, подлинный спектакль, в котором Грицко проявляет себя не просто “ухарем”, но и режиссером. Кроме того, сюжет этой ранней повести вобрал в себя еще несколько мотивов, характерных для европейской романтической сказки и крайне значимых для будущего “Вия”: красная свитка позволяет Грицко не только сломить сопротивление Хиври, но и высвободить люби­мую из под мачехиной власти; Параська связана с Хиврей — и по­росячьей этимологией своего имени, и краснотой лица, она не случайно с удовольствием примеряет мачехин очипок; обрамлени­ем же любовной интриги служит мифологическая предыстория о красной свитке — легенда о нарушении баланса и о порченном месте. Силой интуиции, поразительно чуткой к первоосновам мифа, двадцатилетний Гоголь захватывает ключевые мотивы ро­мантической волшебной сказки, не всегда умея подчинить их сю­жетной логике. Немотивированно вспыхивает ссора Грицко и Хиври, столь же внезапно появляется и предлагает свои услуги цы­ган, легковесно выглядит плата в обменной сделке: стихийные силы не нуждаются в материальных дарах вроде волов, они требу­ют иной компенсации, как показывают петербургский “Портрет”, а также “Майская ночь” и “Вечер накануне Ивана Купала”, о ко­тором и пойдет речь ниже.

Повесть эта, записанная, как полагают, одной из первых, в жур­нальном варианте называлась “Бисаврюк, или Вечер...”. Хотя ми­фологическую праисторию Гоголь опускает, следы ее сохранились в основном действии, и роль демонического Басаврюка прописана весьма отчетливо — она проливает свет на характер и цели буду­щего Вия. Басаврюк, хранитель подземных кладов, полуживотное-полумертвец, исстари терроризирует село, околдованное место, внутри которого выделяется обиталище демона — шинок. Мужчин Басаврюк спаивает и доводит до беспамятства, девушек тянет под землю. Нечистая сила с самого начала разлучает влюбленных (“видно, что никто другой, как лукавый дернул, — вздумалось Петрусю, не обсмотревшись хорошенько в сенях... в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый... настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты”), после именно золото Басаврюка отвращает Петруся от жены. Противоположная, связующая сила явлена в об­разе невинного отрока, который передает вести от Пидорки к Петрусю, и заступается за батрака перед своим грозным отцом. Сдел­ку со стихийным духом Гоголь изображает ярко и объемно, так что проясняется ее логика, ускользающая в “Сорочинской ярмарке”. Руками героя дьявольская свора наносит удар враждебной партии (непорочный отрок в белых одеждах), с которой сами духи спра­виться не могут, ибо человек превосходит стихийную силу отдель­ными способностями. Так, Петрусь распознает волшебный цветок папоротника, невидимый Басаврюку и его свите. Отзвуки подоб­ной сделки мы услышим во многих сказочных новеллах западно­европейских и американских романтиков — от “Истории о поте­рянном отражении” и “Любовных чар” до “Портрета Эдуарда Рэндолфа” и “Молодого Брауна”, она же, к слову сказать, образует сюжетное ядро “Лебединого озера” или “Лоэнгрина”. В отличие от “Сорочинской ярмарки”, Гоголь в “Вечере накануне Ивана Купа­ла” породнил возлюбленную героя не с “темной”, разобщающей, а со “светлой”, связующей силой. Демонический лагерь диффе­ренцируется, рядом с Басаврюком возникает ведьма, хотя роли их пока слабо различимы. Проясняется и назначение индивидуаль­ной судьбы в “большом” эпическом сюжете: трагедия, пережитая Петрусем, в конечном итоге избавляет деревню от нечисти: “В тот самый день, когда лукавый прибрал к себе Петруся, показался снова Басаврюк; только все бегом от него. Узнали, что это за пти­ца... Того же года все побросали землянки свои и перебрались в село”. Лукавый еще даст о себе знать, но силы его хватит лишь на эпизодические “оживания” и мелкие пакости, грозный демон пре­вратится в комического чертенка; последним приютом нечистой силы станет ветхий шинок, который со временем развалится, так что “теперь на этом самом месте, где стоит село наше, кажись, все спокойно”; добавим, что и село с тех пор заметно разбогатело и похорошело, а нравы смягчились. Все намеченные тенденции — и участие героя в противоборстве стихий, и связь возлюбленной героя со стихийными силами, и дифференциацию демонического лагеря, и миссию героя, призванного снять с проклятого места колдовские чары — Гоголь развивает в более зрелых повестях своего юношеского сборника, прежде чем стянуть их в тугой узел в зага­дочной и темной истории Хомы Брута.

“Майская ночь” знаменует собой новый этап творческой эво­люции, отмеченный более высоким уровнем синтеза, ибо в ней кристаллизуются едва ли не все ключевые связи гоголевской ро­мантической сказки. Снова враждебная темная сила, расщепленная на мужскую и женскую ипостась (Голова и ведьма), препятствует соединению влюбленных, в то время как противоположное начало (русалка) скрепляет их союз. Снова герой, которому дано видеть больше, чем природным стихиям, выступая в союзе с одной из двух партий, метким ударом ослабляет другую и в благодарность, как и в “Сорочинской ярмарке” получает магическое средство, нейтрализующее опасного врага. Однако нельзя не заметить, что отношения между участниками конфликта становятся более тес­ными и более связными. Во-первых, одноглазый демон, он же сельский Голова приходится отцом герою, во-вторых, открывается источник столкновения между героем и демонической силой, не­достающий в “Сорочинской ярмарке”. Течение ссоры осталось прежним — сначала бранные слова/бранная песня, следом летит ком земли/камень, да и роль Головы аналогична хивриной: он пре­пятствует браку, но последовательность событий иная8. Теперь ссора обусловлена тем, что Голова заведомо не дает согласия на брак, поскольку сам претендует на Ганну. И не только на Ганну, Го­лова своим “злодейским” глазом высматривает красивых девушек в селе, — он, подобно Басаврюку, всеобщий хозяин. Не случайно Ганна, приехавшая из другого села, сразу почувствовала разлитую в воздухе тяжесть: “Недобрые у вас люди... Признаюсь, мне весе­лее у чужих было”. С ведьмой Голову связывает сюжетный парал­лелизм (преодоление ведьмы в призрачном мире ведет к обузда­нию Головы в мире бытовом) и приметное образное сходство (ведьма оборачивается кошкой, с азартом перевоплощается в во­рона и хватает испуганных жертв — Голова сравнивается с котом, который умеет “перерезать путь в свою нору” “неопытной мыши”, он выслеживает своим “орлиным глазом” и цепко хватает жертву). Не подлежит сомнению и родство панночки с Ганной, развиваю­щее линию “Ивана Купала”. Как панночку печалит и гнетет при­сутствие ведьмы, так Ганну печалит и стесняет внимание Головы; освобождению панночки от ведьминских чар соответствует осво­бождение Ганны от опеки грозного старика. Ганна первая наводит разговор на ведьму, страшится ее и плачет, жалея панночку. Сама сцена явления панночки (раскрытые ставни, лунный свет, белый локоть, склоненная голова) словно бы повторится, когда торже­ствующий Левко будет проходить мимо дома Ганны. В “Майской ночи” Гоголь поверяет нам новые, крайне значимые подробности мифологической предыстории и ее разрешения. Как и в случае с красной свиткой, завязку первоконфликта образует нарушение равновесия, которое не выглядит более забавной случайностью, но возникает вследствие борьбы за место в сердце сотника и за власть в его доме. В новом свете предстает и сделка, знаменующая собой разрешение мифологического конфликта. Вдумайтесь, ка­кую услугу оказывает панночке Левко? Он помогает русалкам ис­торгнуть из своей среды чужеродное тело, ведьму, которая втор­глась в их круг. “Светлая” и “темная” силы, жертва и агрессор, разделены уже не столь резко, как прежде, одна проникает в дру­гую, и миссия героя уже отдаленно напоминает изгнание дьявола (ведьмы) из прекрасной девушки. Осталось добавить, что Гоголь сохранил и обязательное для романтической сказки магическое место, пристанище стихийных сил (заброшенный дом на берегу пруда), поселив там и панночку, и ведьму. Быть может, после освобождения панночки чары рассеются и на месте сотникова дома построят, наконец, винокурню.

В “Ночи перед Рождеством” главенствует эпическое начало, мифологический и бытовой сюжеты (паломничество Вакулы в сверкающую столицу за царскими черевиками и вертепная неразбериха с ухажерами в доме Солохи) подчас мирно соседствуют, но не сливаются воедино, вдобавок мифологический план заметно травестирован. Разрабатывая бытовые эпизоды, Гоголь ослабил интенсивность сквозного сюжета и внутрисюжетных связей. Едва прослеживается мифологическая предыстория с похищением ме­сяца и звезд; снижены и одомашнены демонические персонажи, хотя деление хтонического мира на черта и его пособницу, ведьму, осталось неизменным; подобно Левко, герой кровными узами свя­зан с нечистой силой (“Правда ли, что твоя мать ведьма?”), впро­чем, на движении сюжета это не сказывается; Солоха, разделяя молодых, действует на манер Хиври, Головы, Басаврюка, с той раз­ницей, что козни ее не влияют на интригу (она старалась “ссорить как можно чаще Чуба с кузнецом”, поскольку претендовала на бо­гатства, которые после женитьбы на Оксане могли отойти ее сыну); черт также держит зло на Данилу и препятствует, хоть и без­успешно, его встрече с Оксаной. Как водится, сюжетную интригу венчает посрамление демонических сил: Чуб и прочие поклонни­ки Солохи воочию смогли убедиться в ее вероломстве (“Вишь, проклятая баба! а поглядеть на нее: как святая...”), черта в самом неприглядном виде выставляют на всеобщее обозрение в церкви. Впрочем, за отсутствием полноценного мифологического зачина и “проклятого” места, о расколдовании речи не идет. В целом ради эпической широты Гоголю пришлось поступиться связностью и полнотой мифологического сюжета: в “Ночи перед Рождеством” характерные мотивы романтической сказки, хоть и упомянутые, слабо связаны между собой, приглушены и подчас не влияют на развитие сюжета. И тем не менее история Вакулы на шаг прибли­жает нас к пониманию “Вия”, поскольку здесь новые черты обрел образ возлюбленной, усложнился характер отношений с нею и расширилась миссия героя. Как и в “Майской ночи”, красавица обнаруживает внешнее сходство со “светлой” стихийной силой: Оксана единовластно царит в селе, она не случайно требует царских черевиков, и не случайно они ей оказываются впору — ведь у царицы ножки столь же “стройные и прелестные”, как у Оксаны9. Одновременно в ней исподволь проступает и противоположое — ведьмовское — начало: подобно Солохе, она магически воздей­ствует на мужчин (“парубки гонялись за нею толпами”), жестокая красавица с пронзительным взглядом (“Ее взгляд, и речи, и все ну вот так и жжет, так и жжет”) терзает Вакулу, едва не доведя его до безумия или самоубийства. Две ипостаси — надменной “роковой женщины” и непосредственной, невинной девушки тесно пере­плетаются в ней10. В то время как в Петербурге Вакула получает в дар черевики, Оксана освобождается от своей гордости и власто­любия. Поскольку молодого Гоголя вертепные “характеры” при­влекали больше психологических портретов, процесс этот изобра­жен как внешняя перемена: Оксана больше не насмехается, “лицо ее выражало одно только сильное смущение; слезы дрожали на глазах”, “лицо ее пуще загорелось, и она стала еще лучше”. Своим паломничеством за царскими черевиками Вакула сумел расколдо­вать красавицу, изгнав из нее жестокий и надменный “дух”. Мис­сия эта сопряжена с борьбой, не случайно предварительным испы­танием в истории Вакулы служит одоление черта.

Ключевые мотивы романтической сказки складываются в гран­диозный мифологический сюжет с масштабной предысторией в “Страшной мести”, созданной, по всей вероятности, позднее других повестей “Диканьки”11. Здесь на первый план выступают связи между стихийным праконфликтом и индивидуальной судь­бой, которая его исчерпывает. Как и в более ранних повестях, “Сорочинской ярмарке” и “Вечере накануне Ивана Купала”, сюжетной осью оказывается не столько любовная интрига, сколько снятие порчи, в которое вплетена индивидуальная судьба. В “Страшной мести” колдовское пространство, подобное сараю под горой, близ которого заседатель развернул ярмарку, или шинку, локализовано в хате пана Данилы, что лежит в узкой долине между двумя горами и в стенах которой “вместо образов выглядывают страшные лица” (из нее вырастет зловещая церковь в “Вие”), не случайно Гоголь совмещает ее с логовом колдуна. В захватнической, хищной сти­хии также совместились два образных плана — грозный отец (ср. Голова, Корж) и злобный ведьмак. Как и в остальных повестях цикла, главенствующая, агрессивная сила — колдун — противо­действует союзу героя и возлюбленной, стремится их разлучить. Подобно тому, как Голова, сельский праотец, посягает на всех мест­ных девушек, не исключая и Ганну, невесту Левко, старый колдун домогается Катерины, невесты пана Данилы и собственной дочери.

С эпическим размахом обрисован в повести древний первоконфликт, началом которого служит разделение слитной, единой стихии на два лагеря и и нарушение равновесия между двумя половинами целого, неразлучными Иваном и Петро. Согласно ми­фологической логике, злодейства “великого грешника”, загубив­шего Данило и Катерину, становятся последним звеном в вековой борьбе, они доводят до крайности, буквально разоблачают родо­вую болезнь: “вдруг стало видимо во все концы света”. Столь же показательным является дальнейшее развитие образа возлюблен­ной героя. Кровные узы связывают Катерину с демоническим от­цом, вдобавок колдун имеет власть над душой своей дочери. При первой же ссоре Данилы и Катерининого отца, когда противники от взаимных оскорблений переходят к рукоприкладству (последо­вательность, которую мы наблюдали — пускай и в комическом оформлении — в стычке Грицко и Хиври, Левко и Головы), Кате­рина, в отличие от Ганны и Параськи, буквально разрывается меж­ду грозным отцом и любимым мужем. С одной стороны, Катерина ищет у мужа защиты от демонического гнета, продолжая линию Ганны и панночки из “Майской ночи”, с другой — именно Катери­на “пропускает” колдуна сквозь освященные стены, как и будущая панночка в “Вие”. Поневоле Катерина губит своего мужа. Та двой­ственность, которая была заложена в облике и характере Оксаны, но не раскрылась в сюжете в полную силу, у Катерины проявляется не в характере, но в ее роли и в ее поступках12. Грандиозный замы­сел “Страшной мести” соединил всех ключевых участников ро­мантической сказки — двух стихийных духов, равных по силе (один из них, торжествующий агрессор, имеет, помимо облика грозного отца, еще и демоническую ипостась, за другой, страдаю­щей, силой просвечивает невинный ребенок, прежний Ивась), де­ятельного героя, вступающего в бой с агрессором, и его возлю­бленную, которая колеблется между враждебными партиями. Недостает лишь нити, связующей Катерину с рыцарем, с загублен­ным родом; она погибает от рук колдуна, так же как Иван погиб от руки его предка, и прообраза. Возможно, посредником между ними должна была стать едва упомянутая мать Катерины, убитая колдуном. Менее всего в “Страшной мести” разработана судьба главного героя, Данилы. Сохранив предварительное испытание (словесная перепалка и дуэль с колдуном), Гоголь излагает дальнейшие события (пленение колдуна, гибель Данилы) схематично, что особенно бросается в глаза при сравнении с яркими эпизода­ми испытаний в “Майской ночи”, “Иване Купале” и “Ночи перед Рождеством”.

За живописными переплетениями сюжетных линий проступает основное сюжетное русло, контуры которого можно наметить, от­талкиваясь от сделанных выше наблюдений. Итак, первоконфликт между двумя стихийными силами, на которые в ходе эволюции расщепилась единая природа, нарушает изначальное равновесие (наиболее полно мифологический зачин отображен в “Страшной мести” и “Майской ночи”, а также — в травестированном виде — в “Сорочинской ярмарке”). Чтобы безраздельно владеть общим благом, одна из стихийных сил ослабляет и подавляет противника, нанеся ему тяжкий урон. Отголоски древней борьбы и поколеб­ленного равновесия отзываются и в индивидуальных судьбах героя повести и его возлюбленной. В человеческом мире победитель, хищная хтоническая сила, чувствует себя хозяином: Басаврюк дер­жит в страхе всех жителей села, церковь ему не указ; старый кол­дун, который омрачает свадьбу, неволит душу Катерины и сметает с пути ее мужа; грозный Голова не упускает ни одной миловидной девушки, подобно тому, как ведьма Солоха околдовывает зрелых мужчин, Хивря помыкает мужем и падчерицей. Все эти древние демоны, которые одержали верх в стародавней схватке, препят­ствуют соединению героя и его возлюбленной, союзу, подрываю­щему их господство (вспомните, как гофмановская ведьма, дочь свекловицы и драконьего пера, боялась, что Ансельм вступит в брак с Серпентиной). У Гоголя хтонические силы часто подчиняют своей власти возлюбленную героя (колдун/Катерина, Голова/Ган­на, Хивря/Параська; в “Майской ночи” подобная сюжетная связь отсутствует, однако в поведении Оксаны проглядывает явное сход­ство с кокетливой, неотразимой Солохой, которая манипулирует своими ухажерами). Домогательства Головы или колдуна служат вариацией более общего закона: демон борется с героем за душу его возлюбленной, за право жить в ней, управлять ею, как злобная мачеха, проникшая в круг русалок или как гофмановские гипно­тизеры, Альбан и “зловещий гость”, граф С-и. Помощь герою ока­зывает побежденная, приниженная стихия. Действуя как союзники перед лицом общего врага, они оказывают друг другу зеркальную услугу: герой ослабляет хтонического насильника и помогает его жертве освободиться от гнета в мире стихийном, та дает герою средство усмирить агрессора в человеческом мире и/или расколдо­вать возлюбленную13. В целом “расколдование” девушки сюжет­ными или образными нитями связано с освобождением от порчи целого села или местности, социального мира в миниатюре — про­буждение Параськи и свадьба оборачивают во благо дурную силу красной свитки, свадьба Левко и Ганны и публичное поношение Головы вероятно, положат конец его бесконтрольной власти, а на месте призрачного дома будет построена винокурня; за преобра­жением Оксаны следует посрамление черта. Гоголевский герой призван — и способен — усмирить необузданного стихийного де­мона, однако, не все выдерживают испытание. Заметим, что при негативном течении сюжета (“Вечер накануне Ивана Купала”, “Страшная месть”) герой становится своего рода искупительной жертвой, последним торжеством хтонической силы, после которого она, достигнув предела, срывается вниз — именно такая последо­вательность отражена в “истории о великом грешнике”.

Основываясь прежде всего на художественной ткани повестей и учитывая косвенные, по преимуществу, свидетельства об их да­тировке, рискнем выделить несколько тенденций, которые опре­деляли формирование сюжета у Гоголя в 1829—1832 гг. Узость этого временного диапазона не должна нас смущать: о том, как стреми­тельно развивался Гоголь, свидетельствует художественная дистан­ция между первыми повестями “Вечеров” и “Гансом Кюхельгартеном”, работу над которыми разделяет чуть более года. Итак, если относить, согласно преобладающему мнению, “Сорочинскую яр­марку” и “Вечер накануне Ивана Купала” к числу ранних повестей сборника, “Майскую ночь” и “Ночь перед Рождеством”, частично переработанную к 1832 г., к середине работы над циклом, а “Страшную месть” к ее завершающей стадии, мы увидим, как возрастает наполненность, связность и диалектичность гоголевского сюжета. Наиболее заметно усложнился образ возлюбленной, ко­торую художник связывает с обоими стихийными лагерями, и торжествующим, и покоренным; роль ее становится все более ам­бивалентной, а освобождение от чар образует драматический стер­жень сюжета.

Начать разговор о “Вие” хотелось бы с заглавия повести. По аналогии с Басаврюком, а также колдуном из “Страшной мести”, Вий — это стихийная сила, которая одержала верх в древней схват­ке и ныне угнетает человеческий мир. Стоит напомнить, как про­являет себя в селе Басаврюк. Сей получеловек-полузверь (воловьи очи, ревет, как бык, густо порос щетиной), облюбовавший шинок, спаивает мужчин, низводит их до животного состояния; женщин нечистая сила убивает и утягивает к себе. В “Майской ночи” жен­ский мир расщепляется на две ипостаси — кроткой девушки и властной, активной ведьмы; первая из них (Ганна, русалки) — фи­гура страдательная, вторая — торжествует. Выбор у женщин неве­лик: либо уйти из мира, либо превратиться в ведьму, подобную свояченице. Церковь не в силах противостоять Басаврюку, так же как святой схимник не способен остановить колдуна. В “Вие” Го­голь не устает подчеркивать, как непотребно оскотинились муж­чины в имении сотника (они неоднократно сопоставляются с со­баками, кабанами, быками, конями). О женщинах почти не упоминается, словно их нет, для челяди стряпает старуха (“когда стара баба, то и ведьма”). Церковь почернела и заросла мхом, “за­метно было, что в ней давно уже не отправлялось никакого служе­ния”. Судя по рассказам крестьян, панночка в ведьминской ипо­стаси ведет себя так же, как и сотникова жена из “Майской ночи”, и, вероятно, Басаврюк — женщин и детей она умерщвляет, а муж­чин, оседлав, превращает в скот. Для героя западной романтиче­ской сказки наибольшую угрозу являл непосредственный возврат к низшим формам жизни — животным, растительным, неоргани­ческим, о котором повествуют, в частности “Королевская невеста” и “Фалунские рудники”, “Руненберг” и “Локис”, “Заживо погре­бенные”, “Снежная королева”, “Калиф-аист” и многие другие произведения. Вспомним, как в доме Ашеров камни, по призна­нию Родерика, начинают управлять людьми, как власть камня и низших растительных форм, мхов и плесени, проявляет себя в об­лике самого баронета, который разрежается и цепенеет. Гоголев­ского сотника, человека буйной энергии и необузданных страстей, также оковала “каменная неподвижность”.

Средоточием дочеловеческих, низших форм жизни у Гоголя вы­ступает Вий, соединивший в себе животное (его сопровождает волчий вой, он косолап), растительное (“его засыпанные землею ноги и руки выдавались как жилистые, крепкие корни”) и неорга­ническое начало (он князь гномов, ему повинуются камни и ме­таллы — отсюда тяжелые шаги и железное лицо)14. Прежде в усадьбе сотника жилось по-иному, быт не лишен был изящества и красоты, о которой напоминают фронтон панского дома, разрисо­ванный голубыми и желтыми цветами, навесы на витых столбах с “вычурной обточкою”, амбары, украшенные потешными картин­ками и надписями, барабан и медные трубы, выглядывающие из чердачного окна. “Все показывало, что хозяин дома любил повесе­литься и двор часто оглашали пиршественные крики”, заключает рассказчик. И снова приходит на ум история дома Ашеров: в дале­кие времена путник, согласно легенде, видел в окне, “как под мер­ный рокот лютни / Мерно кружатся танцоры / Мимо трона про­носясь”, видел и князя, “властелина долины той”, с улыбкой наблюдающего за танцорами. Праздник угас, когда “духи зла, чер­ны как ворон / Вошли в чертог”. Имение сотника, как и хутор пана Данилы, оказалось в эпицентре борьбы, на линии фронта, разделяющей очеловеченную и дикую, грубую природу: с одной стороны нависает гигантская груда земли (“при взгляде на нее снизу она казалась еще круче <...> Обнаженный глинистый вид ее навевал какое-то уныние”), с другой, равнинной, тянутся плодо­родные луга с сочной зеленью, среди которых синеют “целые ряды селений”15. Перед нами “заколдованное место”, страдающее под гнетом хтонической силы, что поневоле почуял и сторонний че­ловек, Хома Брут: “Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закру­жившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе”.

В борьбе человеческого мира с темной стихией самая неодно­значная роль отведена панночке. Памятуя о поэтапном усложне­нии образа возлюбленной в украинских повестях Гоголя, мы не вправе замечать в ней только ведьминские черты, видеть в ней только дьявольскую обольстительницу, пособницу черных сил. Сотникова дочь обнаруживает очевидное сходство с кроткой пан­ночкой из “Майской ночи”, которая также сочетала в себе маня­щую красоту и страдание: “Бесчувственно отбросила она на обе стороны белые нагие руки и стонала, возведя кверху очи, полные слез”. После, у гроба, Хоме привидится кровавая слеза, которая скатилась у нее по щеке. Сотник именует свою дочь “голубка”, “голубонька”, и в сознании возникает скорее образ кроткой жерт­вы, чем хищного победителя. Сама панночка на смертном одре, вызывая Хому, просит о помощи: “Пусть три ночи молится о греш­ной душе моей. Он знает...”. Если Левко мог распознать ведьму в русалочьем облике, то Хома знает в лицо ведьму, которая всели­лась в панночку, больше того, он сумел однажды ее одолеть. Когда Хома заметил сотнику, что дочка его “припустила к себе сатану”, тот, нимало не удивившись, ответствует: “Читай, читай. Она неда­ром призвала тебя. Она заботилась, голубонька моя, о душе своей и хотела молитвами изгнать всякое дурное помышление (...) Ты сделаешь христианское дело, и я награжу тебя”. Снова заходит речь о грехах, о душе и об очищении. В самом деле, кто же обра­щается к Хоме — коварная ведьма или страдающая красавица? Бе­совское отродье грехи не тяготят, о молитве они не помышляют, но одержимая бесом может и страдать, и молить об избавлении. В “Страшной мести” Катерина подстрекает Данилу к борьбе с колдуном, рассказывая свой сон и жалуясь на отца, а после осво­бождает колдуна из темницы, тем самым уготовив гибель своему мужу. В панночке еще ожесточенней борются две контрастные силы: одна вызывает Хому, гонит его в церковь, чтобы спастись молитвой, другая отчаянно сопротивляется, зовет на подмогу хтонических демонов, растворяет для них церковные окна, так же как Катерина провела своего отца сквозь стену, выстроенную святым схимником. Если сюжетная линия, связующая Катерину со всад­ником, едва намечена, то панночку Гоголь породнил и со старым сотником, обездвиженным и скорбным, и с хтоническими чуди­щами, которые губят село. Подобная двойственность вообще ха­рактерна для женских образов Гоголя середины тридцатых, — и для ночной красавицы с Невского проспекта (в грезах Пискарева она желает вырваться из своего круга), и для дочери ковенского воеводы, которая со слезами на глазах молит Андрия о помощи и одновременно тянет его в стан нечестивых поляков. Быть может, они восходят к архаическим представлениям о гордых и сильных девах, которые испытывают, губят женихов, но одновременно ждут, чтобы их укротили16. Традицию эту подхватывают многие фантастические новеллы европейских и американских романтиков, где возлюбленная героя причастна страдающей силе и одновре­менно связана с грубой хтоникой, — она и молит о помощи, и — вольно или невольно — угрожает герою (таковы Серафина в “Майорате” Гофмана, Беатриче в новелле Готорна “Дочь Рапаччини”, героиня его же легенды о “Мантилье леди Элинор” и Вера, жена “Молодого Брауна”, Венера в “Мраморном идоле” Эйхендорфа, сестра Родерика Ашера, а также, в конечном счете, и “Руса­лочка” Фуке, и Ламия Китса). В дальнейшем, при переходе к реа­лизму, из них вырастут женщины склада Настасьи Филипповны.

Хома Брут, по первому впечатлению, совершенно не годится в герои романтической сказки. Даже если не требовать от него обяза­тельной для героев Гофмана (на российской почве — Одоевского) творческой искры, мы ожидаем от него, по крайней мере, ориги­нальности, которая указывает на скрытый потенциал, на некие со­кровенные таланты. Грицко — ухарь и заводила; одетый “пощеголеватее прочих”, он сразу бросается в глаза Параське, Левко — тоже первый парень на деревне, Ганна чувствует его незаурядную силу (“Да тебе только стоит, Левко, слово сказать — и все будет по-твоему”), Вакула не только первый силач, но и даровитый худож­ник. Хома же сам искренне удивляется, отчего выбор панночки пал на него: “Да у меня и голос не такой, и сам я — чорт знает что”. В характеристике его подчеркивается одна лишь косность духа (“Любил очень лежать и курить люльку”, телесные наказания выносил “с философическим равнодушием”). Впрочем, ему нель­зя отказать в жизнелюбии и жизнестойкости, в материальной силе, не случайно он назван Брутом. Гоголя интересовал типаж бодряка, полного жизненной силы, будущий Ноздрев, ранее — Ковалев, еще раньше — Пирогов, который, как признает современная кри­тика, является отражением, двойником художника-энтузиаста Пискарева. (В парубках украинских повестей витальность и паре­ние духа еще неразрывно слиты, лишь позднее они расслоятся.) Хому впору сопоставить с Фабианом — постоянным спутником Бальтазара, беспечным Родерихом, другом Эмиля, из знакомых Гоголю “Любовных чар”, котом Мурром — нетворческим двойни­ком Крейслера или с байроновским Дон Жуаном, являющим со­бой альтернативу усталому Чайльд Гарольду, с той разницей, что и Мурр, и Дон Жуан непрестанно учатся. Хома по положению свое­му — тоже ученик, он бурсак, студент духовной академии, а значит, будущий заклинатель духов. Однако, занимая серединную ступень между мальчишкой Горобцом и матерым Халявой, между риторикой и богословием, философ покамест остается подрост­ком, недоучившимся студентом, что и сам признает: “сюда при­личнее бы требовалось дьякона или по крайней мере дьяка. Они народ толковый и знают, как все это уже делается; а я...”. Вероят­но, в нем дремлет немалая жизненная сила, раз он сумел однажды одолеть ведьму, и не случайно панночка видит его своим заступни­ком. Предварительное сказочное испытание Хома выдержал, и предварительное испытание, как и стычка Грицко с Хиврей, Левко — с Головой, Данилы — с колдуном, Вакулы — с чертом, Ансельма — с яблочной торговкой, обнаружило его избранность, его незауряд­ную внутреннюю силу. Вероятно, источником ее служит детское простодушие, наивная душа, редкая в современном мире — тот са­мый волшебный карбункул, что таился во взрослом ребенке Перегринусе Тисе. Основное испытание требует уже не только силы, но и самообладания, которого Хоме недостает и которое, согласно романтическому канону, приобретается учебой. Хома же учебу не довершил, а от испытаний по мере сил уклоняется: убегает в смя­тении от ведьмы, порывается бежать и от ректора, и от своих кон­воиров, и от сотника. Хотя его не обуревают, как Вакулу, буйные страсти, владеть собою Хома не умеет: не удержался — и понюхал в церкви табаку, не удержался — и выдул перед чтением молитвы на пару с приятелем полведра сивухи, и, наконец, роковое “не вы­терпел он и глянул”. В романтической сказке мотив рокового не­терпения прочно спаян с мотивом незавершенной учебы, тради­ция эта тянется от гётевского “Ученика чародея”, преломляясь в судьбе Берты из “Белокурого Экберта”, злоключениях Петера Мунка, печальной истории Алеши из “Черной курицы”, и траге­дии Чарткова.

В “Вие” Гоголь подводит своеобразный итог украинских “фан­тастических” повестей, все ключевые мотивы “Вечеров” он сводит в единый, емкий сюжет, кровно связанный с европейской романтической сказкой. Автор представляет нам враждующих стихийных магов — один угнетенный и обессиленный, другой — средоточие торжествующей хтоники, между ними колеблется образ панночки, единый в двух лицах — нежной девушки и старой ведьмы, она мо­лит героя о помощи и одновременно грозит ему гибелью; сам ге­рой, чья доброта и простодушие таят в себе недюжинную жизнен­ную силу, не проходит характерное для романтической сказки обучение и, будучи не способен владеть собой, пожирается земной стихией. Выполнил ли Хома свою миссию? В рамках большого, мифологического сюжета гибель его стала поворотной точкой, за которой господствующая хищная сила, достигнув предела, себя исчерпывает, как будто бы схватка с простосердечным Хомой по­дорвала ее мощь. С восходом солнца зараженная церковь предста­ет людям во всем своем уродстве, “с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами”. У Гоголя природа, избавившись от раковой клетки, обновляется и жизнь торжествует над смертью: Халяве “улыбнулось счастье” — и он стал звонарем, а на смену Хоме идет Горобец, “который в то время был уже философ и носил свежие усы”; он выкурит трубку, выпьет, и, поминая Хому, посмеется над ведьмами.

Примечания 

1 По образному выражению А.Д. Синявского, «“Вий” — клин, вбитый Гоголем в середину пути. Половиной, бурсацкими шутками, “Вий” тянет назад, в невин­ное малороссийское отрочество, другой половиной, ужасом, — в будущее, в “Мертвые Души”. Центральное положение “Вия” отражено в двусмысленности и раздвоенности его стиля, бросающего то в хохот, то в холодный пот» (Терц, 1992, т. 2: 192).

2 Критическую традицию подхватил и американский исследователь Дональд Фангер, который, следуя набоковской оценке (“страшная история, от которой му­рашки бегают по коже, но не слишком удачная”), резюмирует: “Принципиальный изъян повести <...> заключается в несовместимости психологического и сверхъес­тественного истолкования, оба из которых подразумеваются в тексте” (Fanger, 1979: 101).

3 Этим — естественным — вопросом задается и Андрей Синявский: “Почему довольно объемистое и совсем не ему, не Вию, посвященное сочинение, повеству­ющее о живом мертвеце, о превращениях панночки и убившем ее нечестивце Хоме Бруте, названо по имени какого-то отдаленного, малопонятного гнома, мелькнувшего эпизодически лишь в самом конце, под занавес, и не связанного текстуально с главным содержанием вещи?” (Терц, 1992: 192).

4 “За что ему была уготована смерть? Из содержания повести в конечном итоге следует, что он [Хома] оказался без вины виноватым”, — к такому негативному выводу приходит Дональд Фангер (Fanger, 1979: 101). Андрей Синявский также видит здесь проблему, однако не спешит с оценками: «мы проходим искус Хомы Брута и теряемся в догадках, чем вызвана такая напасть на его козацкую голову, и виновен ли он в чем-то, или сделал какую промашку, или сам ненароком спрово­цировал привидение к жизни сладострастной подсказкой: “глядит!”» (Терц, 1992: 193).

5 Как будет показано ниже, сюжет противоречит до очевидности простому объяснению, которое дает, к примеру, В.В. Ермилов: “Панночка хочет взять свое и хоть после смерти, да насладиться муками и гибелью Хомы” (Ермилов, 1959: 97).

6 Еще Андрей Белый проницательно заметил, что сюжет у Гоголя конденсиру­ется не столько в сюжетном, сколько в образном плане: гоголевский «сюжет врос в расцветку; его “что” на три четверти — в “как”» (Белый, 1996: 57).

7 В частности, М. Вайскопф (Вайскопф, 1993: 70—71) и Ю. В. Манн (Манн, 1979: 71—72).

8 О восстановлении логики событий, при которой зачинателем станет демони­ческая сила, в более поздних повестях, пишет М. Вайскопф (Вайскопф, 1993: 66—67).

9 По мнению В.В. Ермилова, “настоящая царица — Оксана. Все, что ни ска­жет, все, что ни сделает, царственно у нее... Это ей пристало ходить в царских че­ревичках” (Ермилов, 1959: 84).

10 В.Ш. Кривонос справедливо отмечает, что “Гоголя интересует не романтиче­ская антитеза женщины-ангела и женщины-демона, но амбивалентность женской красоты и двойственность функций женщины, способной и сбивать с пути, и ду­ховно возвышать” (Кривонос, 1999: 147).

11 Андрей Белый, как известно, видел в “Страшной мести” своеобразную куль­минацию “Вечеров”: «Повести “Вечеров” — главы романа с недооформленной тенденцией, которая пока в недрах творческого процесса. “Страшная месть” — вершина первой фазы» (Белый, 1996: 82).

12 Андрей Белый заметил, что колдуна Гоголь окрашивает черно-красными цветами, Даниле сопутствует синий цвет, а Катерина с ее розовым и голубым све­чением словно бы колеблется между этими полюсами (Белый, 1996: 73).

13 Эту взаимозависимость отчетливо прослеживает М. Вайскопф: “Те персона­жи, к помощи которых пытается прибегнуть герой, сами до известной степени на­ходятся в заточении <...> Активизируя, вызывая к жизни сакральные начала, ге­рой способствует их победе над демоническим антагонистом, и, только высвобож­дая их, он добивается своей собственной цели — освобождения объекта” (Вайскопф, 1993: 86).

14 Михаил Оклот, разделяя позицию Мережковского и Белого, считает, что Вий — это воплощенная “бездуховная телесность или даже дотелесность (слепая материя)” (Oklot, 2009: 211).

15 “Столкновение двух типов пространств” (бытового и космического. — Б.М.) в “Вие” рассматривается в известной работе Ю.М. Лотмана (Лотман, 1988: 279—280).

16 М. Вайскопф возводит эту двойственность к сюжету об изгнании демона из прекрасной девушки: эпизод скачки “обнаруживает приглушенную связь с фоль­клорным сюжетом об избиении женихом невесты-оборотня, избиении, поэтапно разрушающим ее колдовские личины, пока не обнаружится настоящее лицо де­вушки” (Вайскопф, 1993: 139).

Библиография

Абрам Терц (Андрей Синявский). В тени Гоголя // Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1992.

Белый А. Мастерство Гоголя: исследование. М., 1996.

Вайскопф М. Сюжет Гоголя. М, 1993.

ЕрмиловВ.В. Гений Гоголя. М., 1959.

Кривонос В.Ш. Мотивы художественной прозы Гоголя: Монография. СПб., 1999.

Лотман Ю.М. В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Го­голь. М., 1988.

Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. 2-е изд., доп. М., 1988.

Fanger D. (1979) The Creation of Nikolai Gogol. Cambridge etc.

Oklot M. (2009) Phantasms of Matter in Gogol (and Gombrowicz). Dalkey Archive Press.


Поступила в редакцию 01.03.2010