М. Булгаков и М. Волошин в 1920-е годы

Скачать статью
Орлова Е.И.

доктор филологических наук, профессор, заведующая кафедрой истории русской литературы и журналистики факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова, г. Москва, Россия

e-mail: ekatorlova@yandex.ru

Раздел: История журналистики

Личная дружба двух писателей была основана на их творческой близости. Волошин считал Булгакова «первым, кто запечатлел душу русской усобицы», однако в поэме «Россия», стихах первых лет революции и гражданской войны он сам сделал это с не меньшей художественной силой. Современному читателю видны многие переклички между произведениями Волошина и Булгакова: позиция «над схваткой», соотнесение событий в России с русской и мировой историей, обращение к образам и мотивам Библии, а также к творчеству русских писателей, в первую очередь Достоевского. Общим было и непонимание критикой 1920-х годах значения обоих писателей, которые оказались при жизни недооценены.

Ключевые слова: М. Булгаков, М. Волошин, история литературы, литературная критика, революция, Гражданская война

Поставив на первое место в заглавии этой статьи Булгакова, мы скорее отдали дань не только его недавнему 120-летнему юбилею, но и тому месту, которое писатель занял в истории литературы почти уже столетие спустя после его дебюта. Но в литературной жизни 1920-х годов имена Булгакова и Волошина означали совер­шенно разные весовые категории. Первая книга стихов Волошина вышла в 1910 году, и она представила сложившегося, профессио­нального поэта, к тому времени уже достаточно известного. Булга­ков же вступает в литературу только в 1920-е годы.

Волошин был одним из немногих современников, кто высоко оценил первый булгаковский роман. Как установила М. Чудакова, Булгакову стал известен отзыв Волошина из письма к Н.С. Ангарскому в марте 1925 года:

«<.> В печати видишь вещи яснее, чем в рукописи.. И во вто­ричном чтении эта вещь представилась мне очень крупной и ори­гинальной; как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Толстого и Достоевского» (Чудакова, 1988: 246).

Дальнейшие факты общения двух писателей таковы: инициатива знакомства принадлежала Волошину; летом 1925 года Булгаков с женой гостят у Волошина в Коктебеле; при их отъезде Волошин дарит свою акварель с надписью: «Дорогому Михаилу Афанасье­вичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью». (там же: 251). Вторым даром Волошина тогда же была его книга «Иверни»: в инскрипте Волошин призывает Булгакова «довести до конца трилогию “Белой гвардии”» (Купченко, 2007: 270). В Москве в марте 1926 года Булгаков участвует в вечере в пользу Волошина; позднее Волошин присылает ему, как и другим участникам вечера, еще акварель. В феврале 1927 года Волошин в Москве встречается с Булгаковым и посещает спектакль «Дни Турбиных» во МХАТе.

Но есть и еще два обстоятельства, на которые, кажется, до сих пор не обращали внимания исследователи и которые не могли не сблизить двух писателей. Эти два обстоятельства можно назвать главным и второстепенным. Начнем с второстепенного.

Нельзя не увидеть общие черты в том, как в 1920-е годы скла­дывается литературная репутация, подготавливающая литератур­ную судьбу обоих писателей — конечно, только прижизненную. В 1923—1925-х годах Волошин и Булгаков публикуются в одних и тех же изданиях. Круг их довольно узок: это газета «Накануне», журнал «Россия», альманах «Недра». О них пишут одни и те же критики, причем эти отзывы почти повально охульные.

Вероятнее всего, первым произведением Булгакова, которое прочел Волошин, стала повесть «Дьяволиада» в 4-м сборнике аль­манаха «Недра». В следующем, 5 выпуске публикуется поэма Во­лошина «Космос», а в шестой книге Волошин и Булгаков «встре­чаются»: здесь публикуется поэма Волошина «Россия» и повесть Булгакова «Роковые яйца». Не удивительно поэтому, что и в кри­тических отзывах их имена часто появляются рядом. Настоящий же взрыв откликов в связи с Булгаковым происходит после поста­новки в 1926 году «Дней Турбиных». Дело доходит даже до того, что он становится героем фельетона Вадима Шершеневича:

«— Надо написать большую статью об одном молодом писате­ле, который в последнее время начинает выдвигаться.

— Что вы, что вы! Опять о Булгакове! Не могу!»

Так иронизировал в декабре 1926 г. В. Шершеневич, воспроиз­водя в своем фельетоне воображаемый диалог редактора театраль­ного журнала «с одним очень умным человеком. Он, кажется, критик»1.

Реплика этого «кажется, критика» отвечала злобе дня: ни до ни после Булгаков не встречал в таком изобилии упоминаний о себе (даже новая кампания, развязанная в 1928 году под лозунгом «правая опасность и театр», уступает тому всплеску, что наблюдаем в году 1926). Первая же статья, специально посвященная Булгакову, по­явилась в конце того же года.

«Литературная судьба Булгакова печальна: до сих пор имя его затрагивалось лишь в небольших рецензиях, которые отводили ему обычно полочку между Эренбургом и Замятиным, и этим оценка Булгакова как писателя исчерпывалась»2, — писала, на­пример Е. Мустангова.

Любопытно, даже парадоксально: Шершеневич в своем фелье­тоне показывает ситуацию, когда о Булгакове редактор даже слы­шать больше не может, — но и по-своему права Мустангова, гово­ря о «печальной» булгаковской судьбе: множество упоминаний, оценок — и ни одной статьи, специально посвященной писателю. Кстати, о сходной ситуации пишет Волошин Е. Ланну в 1925 году: «. вслед за каждым положительным отзывом обо мне следует це­лый залп ругательств и ушаты помоев. И все это не только носит характер политического доноса, но и влечет за собой последствия политического доноса»3.

Статья Мустанговой о Булгакове как раз и представляла не что иное, как попытку политического портрета, после которого уже немногие критики осмелились бы выступить с апологией Булгако­ва. Вот ее основные тезисы: «А между тем Булгаков заслуживает внимания марксистской критики двумя неоспоримыми качествами: 1) несомненной талантливостью, умением делать литературные вещи и 2) не-нейтральностью его, как писателя, по отношению к советской общественности, чуждостью и даже враждебностью его идеологии основному устремлению и содержанию этой общественности»4.

Получается, что именно талантливостью Булгаков, по логике критика, и опасен советскому обществу. «Агент новой буржуазии», «злое и лживое нападение на рабочий класс (“Роковые яйца”)»5 — вот распространенные характеристики Булгакова, в то время как Волошин был назван в одном из подобных обзоров «живым трупом»6.

Рапповские критики разносили Булгакова и Волошина в пря­мом и в переносном смысле; в прямом — по разным группам, в со­ответствии каждый со своей классификацией, более или менее разветвленной и детальной, но одинаково уродливой. Итог же сво­ей жизни в литературном процессе Булгаков подвел сам, когда подсчитал, что на 298 отрицательных отзывов пришлось лишь 3 положительных. Кстати, удивительным образом булгаковская неутешительная статистика перекликается с тем, как писал о себе в 1924 и 1925 годах Волошин: «.меня много ругали и поносили, но никто не взвешивал <.> еще до сих пор в русской критике не было ни одной положительной статьи обо мне, если не считать краткой рецензии Брюсова о моей первой книге, да неожиданного отзыва Львова-Рогачевского <.> за который на меня поднялась такая травля в прошлом году. А кто только меня не ругал и не тра­вил, и теперь, и прежде»7.

Можно увидеть много общего в том, как оценивают в печати произведения Булгакова и Волошина. Есть, однако, и различия.

«Если можно простить Булгакову его “равнение на потребите­ля” и безобидное остроумие, то ни самому Волошину, ни редакции “Недр” поэмы “Россия” простить нельзя»8, — выносил свой при­говор один критик.

Разбирая повесть «Роковые яйца», а точнее свои ощущения от нее и затем от поэмы Волошина, другой рассуждал: «.прочитаешь последние строки повести — и недоумеваешь, сетуешь на то, как автор затушевывает, притупляет всю повесть, запутывает все кон­цы, — выстрел оказывается холостым <.> Булгаков повторяет упорно свои ошибки: так раньше, на подобном же анекдоте по­строил он свой рассказ “Дьяволиада”<.>

Поэма Волошина представляет собой историко-философский трактат, написанный густыми и тяжеловатыми крепкими словами. Волошин субъективен: его космический национализм с безликим и глухим духом истории объективно далеко не обязателен. Он — лишь свидетельство об яркой поэтической разновидности челове­ческой особи, социально довольно безразличной»9.

Была, пожалуй, лишь одна рецензия на шестую книгу «Недр», которая не звучала в унисон с большинством голосов. Но, вероят­но, не случайно ее автор не подписался полным именем. Критик «Нового мира» писал: «Повесть Булгакова — это не просто “легкое чтение”. Лица, типы, картины — все это невольно запоминается, все это злободневно и метко. Маленькой фразы достаточно, чтобы осветить ярким лучом смеха как будто неприметный уголок нашей сегодняшней жизни <...>

Всем читавшим повесть Булгакова я задам один вопрос: какое осталось у них впечатление от нашего “завтра”, изображенного в повести “Роковые яйца”? Произвело ли на них это “завтра” гнету­щее, упадочническое впечатление? По моему скромному мнению, едва ли сумеет какой-нибудь автор утопического, р-р-революционного романа заронить в своих читателей такое же чувство могу­чей жизнерадостной страны, нашего Нового Света. А восприятие читателя есть восприятие самого художника»10.

Итак, по Л-ву, Роковые яйца — самая заметная прозаическая вещь в альманахе. Говоря же о поэзии, представленной в «Нед­рах-6», журналист отмечает лишь поэму Волошина: «Только поэма М. Волошина “Россия” оставляет глубокое и сильное впечатление. Странны, конечно, его мысли — мысли сменовеховца, “Пильняка в поэзии”, но красота многое может искупить11.

Странным кажется нам теперь сближение Волошина с Пильня­ком, но заслуживает внимания эта редкая для 1920-х годов высо­кая оценка поэмы; от анализа содержания ее, однако, рецензент уклонился. Любопытно, что писавшие о Волошине, как и в случае с Булгаковым, повторяют друг друга: о «сменовеховстве, пильняковщине в стихах» говорил не один Л-в. «Вагонной литературой», но «высшего качества» назвал «Белую гвардию» отнюдь не отри­цавший Булгакова Н. Осинский12. «Повесть Булгакова (“Роковые яйца”. — Е.О.) — легкое вагонное чтение»13, — утверждал и Н. Ко­ротков. С легкой руки Замятина эпитет «бойкий» дважды был при­менен к Булгакову14.

И А. Воронский, и критики «Перевала» тоже пишут о Булгакове и Волошине. Однако при всей широте эстетических позиций и их отношение к обоим писателям было далеко от безоговорочного приятия. Опять-таки они сходятся в оценке того и другого. Вот как отозвался — одним из немногих — А. Лежнев на «Космос» Во­лошина, опубликованный, как уже говорилось, в 5-й книжке «Недр»: «Лучше других “Космос” Волошина, род философии истории или, вернее, истории идеологий в стихах. Некоторые ха­рактеристики эпох великолепны, — например, характеристика средневековья. Что же касается нашей эпохи, то, по мнению поэта, наука, уничтожив ньютоновско-лапласовскую картину мира, до­казала, что

Все относительно:

И бред и знанье.

Срок жизни истин:

Двадцать-тридцать лет —

Предельный возраст водовозной клячи <...>

Это, конечно, не так. Утверждения М. Волошина сводятся к тому, что мир — только наше представление, или, если и существует, — непознаваем. Утверждение далеко не новое и высказывавшееся в эпоху господства теорий Ньютона — Лапласа. Современная наука исключает такого рода философии»15.

Как видим, Лежнев был непререкаем в том, что касалось осмыс­ления современности. Наука (читай: марксистская), в которую он свято верил, должна была, по мысли критика, объяснить и обос­новать справедливость нового переустройства мира. Любой иной подход объявлялся несостоятельным. Так давала о себе знать ме­тодология даже лучших наблюдателей литературного процесса 1920-х годов: тот способ мышления, на который Лежнев призна­вал право Волошина в отношении средних веков и всех других эпох, не мог быть применен в отношении современности. В масш­табе же мышления Волошина, без преувеличения планетарном, современность никак не должна была быть возведена в абсолют­ную степень.

В следующем же году Лежнев отозвался о «Белой гвардии», ото­звался достаточно осторожно, заметив, что «в трактовке действую­щих лиц автор старается подражать Льву Толстому, изображая сво­их офицеров ни негодяями, ни героями.»16; он достаточно мягко попенял Булгакову за поэтизацию персонажей и оставил вопрос об «идеологической перспективе» романа до завершения его пуб­ликации.

А годом раньше, в статье 1924 г. «Заметки о журналах», А. Леж­нев, касаясь журналов «Россия» и «Русский современник», пишет о Волошине так: «Есть у нас такие специалисты по патриотиче­ским истерикам, сделавшие из “любви к родине” профессию. Се­крет их производства несложен: “стиль рюсс” да немножко досто­евщины, да немножко от Блока, да демонстрация собственного душевного благородства. В таких стихах есть всегда специфиче­ский привкус, специфическая окраска. У М. Волошина она осо­бенно сильна. Современная Россия, возникшая в революции, представляется ему гулящей, беспутной, и он не жалеет красок для изображения ее “непотребства”.»17.

Критик цитирует стихотворение «Русь гулящая», но оставляет его даже без комментария, настолько собственное возмущение ка­жется ему праведным в отношении Волошина. И, конечно, Булга­кова он также зачисляет в правый фланг в литературе. «Булгаков — писатель молодой, начавший писать лишь в советскую эпоху. Его бойкий талант, фрондерство и испуг рецензентов создали ему боль­шую известность. Он остроумен, иногда зол, но редко выходит за пределы фрондерства, — зубы его не оставляют глубоких следов»18.

Этого, однако, было достаточно, чтобы через два года, когда ту же характеристику А. Лежнев повторил в совместной с Д. Горбо­вым книге «Литература революционного десятилетия», получить отповедь, граничившую уже — в 1929 году — с политическим до­носом. По мысли оппонента перевальцев, назвать Булгакова лишь «фрондером» значит дать ему слишком мягкую характеристику19.

И еще раз в книге Лежнева и Горбова встретились Булгаков и Волошин. На этот раз о Волошине писал Д. Горбов: «Наконец, вот стихотворение М. Волошина “Святая Русь”<.>. Здесь Октябрь­ская революция рассматривается как разгром, как бесхозяйствен­ность, как растрата ценностей, накопленных веками. Однако в за­ключение М. Волошин отказывается осуждать Россию за ее поведение».

И приведя заключительную строфу стихотворения, так рази­тельно контрастирующую со всем комментарием, который скорее хочется назвать грубым и неточным пересказом, критик резюми­рует: «Вот тот предел, дальше которого символисты, в сущности, не пошли»20.

Мы видим теперь, однако, что, к сожалению, и критики-перевальцы не пошли далеко в своих оценках, которые были — что касается Горбова — попросту беспомощно-плоски, по крайней мере здесь. И перевальцы, чья эстетическая позиция была беспри­мерно шире рапповской, тоже не приняли ни Булгакова, ни Воло­шина. Они все же оказались в плену своей эпохи, тогда как оба пи­сателя мыслили свое время как трагически важный, поворотный, судьбоносный, но все-таки один момент (хотя, возможно, дли­тельный) в русской и общечеловеческой истории.

И Воронский занял двойственную позицию в отношении Бул­гакова. Не отрицая дарования писателя, называя «Роковые яйца» «вещью чрезвычайно талантливой и острой», он резюмировал кри­тические споры так: «Булгакова окрестили контрреволюционером, белогвардейцем и т.п., окрестили, на наш взгляд, напрасно, но для критических выпадов все же были серьезные основания <...> По­чему бы и в самом деле не написать <...> художественный пам­флет? Основной недостаток Булгакова в том, что он не знает, во имя чего нужны такие памфлеты, куда нужно звать читателя. Или это не дело писателя? В нашу эпоху, когда идет бой не на жизнь, а на смерть? <...> Писатель сам подает повод для всяческих криво­толков и в конце концов неизвестно, куда он ведет нас: может быть, совсем не туда, куда хочет идти наш новый читатель, кото­рому дорог Октябрь»21.

Но даже и такое, весьма сдержанное отношение к Булгакову вызвало нападки на Воронского со стороны налитпостовцев — рапповцев. Ему припомнили, что еще раньше он называл «Роко­вые яйца» и «Белую гвардию» вещами «выдающегося литературно­го качества»22. Задумываясь же о возможности сатиры в советской литературе, Воронский хотя и не отрицает ее, но считает нужным напомнить, что допустима лишь одна идеология — марксистская — и что «с вершин, с вершин эпохи нужно смотреть.»23.

Можно сказать, что А. Воронский, Н. Осинский, публиковав­ший Булгакова Н.Ангарский — коммунисты старшего поколения, с опытом подпольной работы, арестов, ссылок — не выказывали к писателю ни враждебности, ни агрессии, в отличие от своих ре­тивых младших оппонентов, дельцов от литературы. Пожалуй, они действительно смотрели с вершин своей эпохи. Но в том-то и дело, что Булгаков и Волошин смотрели на происходившее в России принципиально с другой точки зрения, мало кому из современни­ков доступной. И в этом обнаруживаются глубинные точки пере­сечения у этих писателей, столь несхожих по своей поэтике.

И тут мы подходим к самому главному. В понимании картины мира и истории у Волошина и Булгакова было нечто общее. Это прежде всего сознание того, что разворачивающаяся на их глазах история — лишь часть даже не только российского, а общемиро­вого процесса. Об этом говорят уже два эпиграфа к «Белой гвар­дии». Первый — пушкинский, из «Капитанской дочки», — вклю­чает происходящие в Городе 1918 года события в контекст русской истории; при этом и сам автор волевым движением выбора эпи­графа включает себя в определенный литературный контекст. Вто­рой же эпиграф — из Апокалипсиса — не только говорит о масштабности происходящих событий, но и обозначает тоже че­рез весь роман проходящую тему соотношения двух времен, двух историй: российской и всечеловеческой. Эта тема развивается уже в первой фразе романа упоминанием Рождества Христова.

Волошин же в первый год «русской усобицы», по его призна­нию, читает только газеты и Библию. Через его стихи этих лет (впрочем, начиная еще с «Предвестий» 1905 г.) проходят мотивы Ветхого и Нового Завета. Но он обращается не к Рождеству, а к об­разам Распятия и Воскресения Христова. «В часы Голгоф трепещет смутный мир» — в этом необычайном и ни у кого не встречавшемся «умножении» образа распятия уже тогда сказался характер осмыс­ления Волошиным событий текущих и предстоявших. В стихотво­рении «Предвестия» возникает образ разорванной скинии, а на небе появляется символическое видение троящегося багрового солнца: оказавшись 9 января в Петербурге, Волошин наблюдал редкое оптическое явление: в тот день на небе действительно были видны три солнца. Это тоже было прочитано поэтом как предзна­менование будущих катастроф:

В багряных свитках зимнего тумана 

Нам солнце гневное являло лик втройне,

И каждый диск сочился, точно рана,

И выступила кровь на снежной пелене24.

Стихотворение «Красная Пасха» (1921), рисующее террор в Кры­му, он заканчивает строками, которые потрясают не только самим образом, но и тем, что нам открывается в поэте такой способ мыш­ления, при котором этот образ делается возможным:

Зима в тот год была 

Страстной неделей 

И красный май сплелся с кровавой Пасхой,

Но в ту весну Христос не воскресал.

(РР: 172)

И у Булгакова в «Белой гвардии» зимнее солнце Города является героям кроваво-красным: «Совершенно внезапно лопнул в прорезе между куполами серый фон, и показалось в мутной мгле внезапное солнце. Было оно так велико, как никогда еще никто на Украине не видал, и совершенно красно, как чистая кровь. От шара, с тру­дом сияющего сквозь завесу облаков, мерно и далеко протянулись полосы запекшейся крови и сукровицы. Солнце окрасило в кровь главный купол Софии.»25.

Мотив Апокалипсиса, завязавшись эпиграфом, проходит через весь роман. Откровение Иоанна Богослова открывает отец Алек­сандр и читает строки из него Алексею Турбину. Но ту же книгу читает пациент Турбина, склонный к маниакальности сифилитик, в недавнем прошлом безбожник поэт-футурист Русаков.

И для Булгакова и для Волошина несомненна связь между тем, что происходит на небе и на земле. Вспомним хотя бы еще две сце­ны из романа: церковный молебен при вступлении в Город Петлюры, — молебен, похожий больше на бесовское действо, — и образ всенощной, которую служат в ночном небе, — финал «Белой гвар­дии», отсылающий, конечно, к Толстому, у которого всегда образ неба (в том числе звездного) соотносится с тем, что происходит в мире людей. Но в волошинской космогонии даже в еще большей степени, чем у Булгакова, соотносятся «верх» и «низ», небо и зем­ля, и это характерно, кажется, не только для стихов революцион­ных лет, но проявляется особенно отчетливо именно тогда. Почти наугад можно брать примеры в подтверждение этого. В стихотво­рении «Плаванье»: «А здесь безветрие, безмолвие, бездонность. / И небо и вода — две створы / Одной жемчужницы»26. Правда, этой картине противостоит охваченный «красным исступленьем рас­плесканных знамен» город. Но ненарушенный мир, по Волошину, един, и пространства «верха» и «низа» симметричны. Единство его мышления проявляется и тогда, когда он смотрит на происходящие в современности события. Когда почти одновременно в 1919 году большевистское и белогвардейское информационные агентства издают его «Демонов глухонемых» (и то и другое в целях агита­ции), Волошин с удовлетворением говорит об этом. Ему, с начала мировой войны отказавшемуся видеть в ком бы то ни было врагов («Я и германской омелы не предал, / Кельтскому дубу не изме­нил»), тем более претило разделение соотечественников на белых и красных. Происходящее в России он понимает как трагедию. В 1919—1923-х годах Волошин создает цикл «Усобица». В 1923 году Булгаков начинает писать «Белую гвардию».

Как кажется, есть сходство в отношении обоих писателей не только к октябрьской, но и к февральской революции. В отличие от большинства людей своего круга, уже февральскую революцию Волошин не принял и в самом по-видимости мирном течении ее видел залог будущих кровопролитий. У Булгакова в романе крас­ную повязку надевает на рукав только Тальберг, который затем — в помещении цирка (что характерно) — руководит выборами «гет­мана всея Украины», после же бежит с немцами. Волошин в статье с символическим названием «Самогон крови» пишет о феврале 1917 года: «Помню, как в те дни, когда праздновалась бескров­ность русской революции, я говорил своим друзьям:

“Вот признак, что русская революция будет очень кровавой и очень жестокой”» (РР: 102).

Булгаков в романе, показывая «русский бунт», апеллирует не только к Пушкину, но и к Толстому, в высшей степени смело, мож­но сказать — полемически переосмысляя толстовский образ: «Да-с, смерть не замедлила. Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам вместе с сухим веющим снегом. Стала посту­кивать в перелесках пулеметами. Самое ее не было видно, но, яв­ственно видный, предшествовал ей некий корявый мужичонков гнев. Он бежал по метели и холоду, в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове, и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси. За­порхали легонькие красные петушки» (Б 1: 237).

Понятно и отношение обоих писателей к событиям современ­ности. И для Волошина, и для Булгакова нет разделения на белых и красных. И Най-Турс, и вахмистр Жилин в сне Турбина пребы­вают в раю, но и там, оказывается, приуготовлено место «для боль­шевиков, с Перекопу которые», — передает Жилин Алексею слова апостола Петра (Б 1: 233). «.все вы у меня, Жилин, одинаковые — в поле брани убиенные», — говорит Жилину сам Господь Бог. «Мо­люсь за тех и за других», — пишет Волошин.

Есть, кажется, общее и в отношении Булгакова и Волошина к интеллигенции. В лекциях, с которыми поэт выступает в 1918— 1919 годах в городах юга России, он говорит об «интеллигентской идеологической шелухе» (РР: 51), о безответственности всего рус­ского общества, в том числе о «государственной беспочвенности русской интеллигенции», которая «не смогла убедить народ в том, что он принимает из рук царского правительства государственное наследство со всеми долгами и историческими обязательствами, на нем лежащими, — не смогла только потому, что в ней самой это сознание было недостаточно глубоко» (РР: 48). Интеллигенцию, приветствующую революцию, Волошин уподобляет «герою траге­дии, который встречает цветами и плясками вестника, несущего ему смертный приговор, принимая его за жданного вестника радо­сти и освобождения» (РР: 118—119); в 1917 году, по словам поэта, «русское общество (интеллигенция) и большинство политических партий <...> радовались симптомам гангрены, считая их предвест­никами исцеления» (там же).

Понятно, что Булгаков в 1920-е годы предпочитал не высказы­ваться на подобные темы. Но судя по его роману и рассказам, к нему как бы примыкающим, и его герои, причем мучительно, раз­мышляют об исторической и личной ответственности. «Все мы в крови повинны.» — говорит Елена перед образом Божьей Мате­ри. И тот же мотив — в стихотворении Волошина 1917 году «Три­хины», напрямую связанном с Достоевским, которого вспомина­ют и герои «Белой гвардии». В этом тоже сходятся еще раз два писателя. И, конечно, чувством ответственности продиктованы стихи, заключающие поэму «Россия»: «И чувствую безмерную вину / Всея Руси — пред всеми и пред каждым» (В 1: 380). Настоя­щими трагическими героями можно назвать Малышева и Най- Турса. В этом булгаковский роман был беспримерен.

Но если Волошин идеями и образами Достоевского поверяет происходящее в современности и видит в ней его сбывшиеся про­рочества, то в романе Булгакова «недочитанный Достоевский» вы­зывает у его героев неодинаковые чувства. «Мужички-богоносцы достоевские! У-у.. вашу мать!» — кричит замерзший, измученный Мышлаевский; он же именует «богоносным хреном» старика, от­казавшегося отдать сани «офицерне» (Б 1: 192—193). Но не случай­ным кажется, что слова о «вере православной, власти самодержав­ной» как единственно возможном для России пути произносятся в сцене попойки и тем самым безнадежно снижаются в глазах авто­ра. В отличие же от Мышлаевского, Алексей Турбин наяву повто­ряет слова из «Бесов» («Русскому человеку честь — только лишнее бремя.», Б 1: 217), а во сне гонится с браунингом за мерзким кош­маром, чтобы пристрелить «гадину». Бесы у Булгакова глумятся и сквернословят. Сходный образ у Волошина в стихотворении «Северовосток»: «Расплясались, разгулялись бесы / По России вдоль и поперек» (РР: 176).

Что же касается отношения к большевикам, то и тут можно уви­деть общие черты у Булгакова и Волошина. Что новый режим был обоим вполне чужд, известно. Но оба понимают, что это явление долгое и отмахнуться от него нельзя, что, вероятно, у большевизма есть глубокие исторические корни. Это явствует из всего текста «Белой гвардии». Но у Волошина проявляется более отчетливо.

Он выстраивает свою концепцию русской истории, на первый взгляд парадоксальную, и в лекциях и в поэме «Россия». Никто из критиков в 1920-е годы, хотя, как мы видели, писали рядом (почти через запятую) о Булгакове и Волошине, не сопоставил поэму «Россия» с булгаковским романом. Они выходят практически од­новременно — в 1925 году. Но и другие волошинские стихи как будто напрашиваются на сопоставление с «Белой гвардией». Кстати говоря, и «Демоны глухонемые» издаются в Харькове в 1919 году и бесплатно распространяются в виде отдельных листков в Добро­вольческой армии — в то самое время, когда Булгаков мобилизо­ван туда как врач. Конечно, мы не можем ни подтвердить тот факт, что Булгаков читал тогда волошинские стихи, ни опровергнуть его, но поэму «Россия», напечатанную под одной обложкой с «Ро­ковыми яйцами», он несомненно не мог не прочесть.

Поражают общие с волошинскими образы не только из «Демо­нов глухонемых», но и из других стихов: прежде всего северный ветер, несущий снег, метель, символизирующий стихию вздыблен­ной истории. Одно из важнейших, программных стихотворений Волошина так и называется: «Северовосток». (Для обоих писате­лей, родившихся, к слову, в Киеве, идущий из Москвы ветер вос­принимается как северный; для обоих это и символический ветер истории; на Украине расположен романный Город Булгакова, крымские события изображаются в стихах Волошина о Граждан­ской войне.) Волошин пишет и о параде в честь победы револю­ции весной 1917 года на Красной площади Москвы, где люди в красных кокардах несут транспаранты, на которых написаны «не­подобные, нерусские слова» (в статье Волошин расшифровывает эти слова: «Без аннексий и контрибуций»), и не замечают, как здесь же «На паперти слепцы поют / Про смерть, про казнь, про суд» (стихотворение «Москва» — РР: 43). Вид же этих нищих говорит ему о древней российской истории, о том, что нынешние события имеют корнями еще глубокое прошлое России (можно подумать, что так же полагал и Булгаков) «и что это только начало, что рус­ская революция будет долгой, безумной, кровавой, что мы стоим на пороге новой Великой Разрухи Русской Земли, нового Смутного времени» (РР: 43). У Булгакова в Городе нищие сидят перед собо­ром и тоже контрастируют с возбужденной сиюминутными собы­тиями толпой, но изображены они гораздо более подробно и далеко не идиллично: «Слепцы-лирники тянули за душу отчаянную песню о Страшном суде <...> Страшные, щиплющие сердце звуки плыли с хрустящей земли, гнусаво, пискливо вырываясь из желтозубых бандур с кривыми ручками» (Б 1: 384—385).

Обращает на себя внимание дважды повторенный эпитет «гну­савый», упоминание о денежных бумажках, что бросают певцам в их картузы прохожие. У Булгакова вид этих нищих не менее оттал­кивающий, они так же страшны, как и все участники молебна. «Калеки, убогие выставляли язвы на посиневших голенях, трясли головами, якобы в тике и параличе, закатывали белесые глаза, при­творяясь слепыми. Изводя душу, убивая сердце, напоминая про нищету, обман, безнадежность, безысходную дичь степей, скрипели, как колеса, стонали, выли в гуще проклятые лиры» (Б 1: 385—386).

Совпадение сцен поражает тем более, что по крайней мере в конце 1925 года Волошин с сожалением признается в том, что так и не читал окончания «Белой гвардии»27. Значит, и финал романа оставался ему неизвестен. Но и для него было характерно задумы­ваться о времени, «когда и тени наших тел и дел не останется на земле» (Б 1: 428). «Как Греция и Генуя прошли, / Так минет все — Европа и Россия» (В 2: 82), — пишет он в стихотворении-кредо «Дом поэта».

И в прижизненной судьбе обоих писателей видятся нам теперь общие черты. «При жизни быть не книгой, а тетрадкой», пережить поношения со стороны критики — Волошин как будто предвидел все это в 1923 году, когда в стихотворении «Доблесть поэта» (кста­ти, в одном из вариантов оно называлось «Мастер») писал:

Творческий ритм от весла, гребущего против теченья,

В смутах усобиц и войн постигать целокупность.

Быть не частью, а всем: не с одной стороны, а с обеих.

<.>

В дни революции быть Человеком, а не Гражданином:

Помнить, что знамена, партии и программы

То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома.

Быть изгоем при всех царях и народоустройствах:

Совесть народа — поэт. В государстве нет места поэту.

(РР: 209)

.Волошин добровольно уступил Булгакову первенство в по­стижении «русской усобицы». Однако сам он изобразил ее «душу» с неменьшей художественной силой и осмыслил роль и судьбу творческой личности во все времена. Булгакову же еще предстояло в 1930-е годы создать образы Мольера, Максудова, Мастера.

Примечания 

1 Шершеневич В. Общее благополучие // Жизнь искусства. 1926. № 50. С. 6—7.

2 Мустангова Е. О Михаиле Булгакове (в связи с постановкой «Белой гвардии» и «Дней Турбиных» в Моск. Худож. Театре // Жизнь искусства. 1926. № 45. С. 13.

3 «.Темой моей является Россия». Максимилиан Волошин и Евгений Ланн. Письма. Документы. Материалы / сост. Д.А. Беляев, Г.П. Мельник. М., 2007. С. 50.

4 Мустангова Е. Указ. соч.

5 См.: Зонин А. Плюсы и минусы (Беглые заметки) // Жизнь искусства. 1926. № 44. С. 5.

6 См.: Нович И. Дерево современной литературы // На литературном посту. 1926. № 3. С. 24.

7 «.Темой моей является Россия». Максимилиан Волошин и Евгений Ланн. С. 40, 49.

8 Коротков Н. «Недра». Кн. 6. М.: Недра, 1925 // Рабочий журнал. Лит-худ., об­щественный и научно-политический двухмесячник «Кузницы». М.; Л., 1925. № 3. С. 156.

9 Правдухин В. «Недра». Лит.-худ. сборники. Кн. 6. М.: Недра, 1925 // Красная новь. 1925. № 3. С. 287—289.

10 Л-в. «Недра» — книга шестая // Новый мир. 1925. № 6. С. 152. О Булгакове как о писателе «с европейской, уэллсовской складкой» писал А. Воронский (Крас­ная новь. 1925. № 10. С. 254—255).

11 Там же. С. 152.

12 Правда. 1925. 28 июля.

13 Коротков Н. «Недра». Кн. 6. М.: Недра, 1925. // Рабочий журнал. Лит-худ., общественный и научно-политический двухмесячник «Кузницы». М.; Л., 1925. № 3. С. 156.

14 См. Замятин Е. О сегодняшнем и о современном // Русский современник. 1924. Кн. 2. С. 266; Лежнев А. Художественная литература // Печать и революция. 1927. № 7. С. 106—107.

15 Лежнев А. «Недра». Литературно-художественный сборник. Кн. 5. М.: Мосполиграф, 1924. С. 284 // Красная новь. 1924. № 6 (23). С. 355.

16 Лежнев А. Литературные заметки // Красная новь. 1925. № 7. С. 269—270.

17 Лежнев А. Заметки о журналах. 1. На правом фланге (о журналах «Россия» и «Русский современник») // Печать и революция. 1925. Кн. 6. С. 126.

18 Лежнев А. Художественная литература // Печать и революция. 1927. № 7. С. 106—107.

19 См.: Ольховый Б. О попутничестве и попутчиках // Печать и революция. 1929. № 5. С. 11

20 Лежнев А., Горбов Д. Литература революционного десятилетия. Харьков, 1929. С. 124.

21 Воронский А. Писатель, книга, читатель // Красная новь. 1927. № 1. С. 237—238.

22 Воронский А. О том, чего у нас нет // Красная новь. 1925. № 10. С. 254--259.

23 Воронский А. Литературная хроника // Красная новь. 1922. № 6. С. 344.

24 Волошин М. Россия распятая. М., 1992. С. 157. Дальше ссылки на это издание даются в тексте в скобках с обозначением: РР и указанием страницы.

25 Булгаков М. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. М., 1992. С. 391. Дальше ссылки на это из­дание даются в тексте в скобках с обозначением: Б 1 и указанием страницы.

26 Волошин М. Собр. соч. / под общ. ред. В.П. Купченко, А.В. Лаврова. Т. 1. М., 2003. С. 332. Дальше ссылки на это издание даются в тексте в скобках с обозначе­нием: В 1 и указанием страницы.

27 «.Темой моей является Россия». Максимилиан Волошин и Евгений Ланн. Письма. Документы. Материалы. М., 2007. С. 79.

Библиография

Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1917—1932. СПб; Симферополь, 2007.

Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1988.


Поступила в редакцию 10.11.2011